Белоконь стал напряженно вспоминать годы учебы, но в мединституте о радиации рассказывали не так много. Даже работники атомной электростанции лишь смутно понимали, как серьезна эта угроза. Белоконь призывал терзаемых рвотой людей садиться в машины и ехать в больницу, но те отвечали, что просто переволновались от взрыва. Их больше беспокоило, что коллеги увидят, как их рвет[131].
Майор Телятников сбился с ног. Он направил подкрепление на крышу третьего энергоблока. В полчетвертого ночи у него появились те же симптомы, что и у остальных; не давало покоя горло. Настало время ехать в Припять и Телятникову[132].
К этому времени на пожар прибыл Петр Шаврей, младший брат Леонида и Ивана, уже давно боровшихся с огнем. Леонид держал под контролем крышу машинного зала, Ивана послали на крышу третьего энергоблока. Вместе с другими бойцами он сменил там Кибенка и часть его караула. Петр приехал с еще одним офицером, той ночью отдыхавшим, – Юрием Хилько. Шаврей, в обычной гражданской одежде, подошел к машинному залу и услышал голос самого старшего из братьев – Леонида: «Рукава давайте, нет рукавов!» Расплавленный битум прожег рукава на крыше. Петр вспоминает: «Я сразу туфли снял, кирзовые сапоги надел, фуражку бросил в машину. Два рукава под мышки, и по лестнице наверх. И это все средства защиты – а что, в сапогах же! Какая там защита – счет на минуты шел, чтобы дальше не полыхнуло».
На крышу машинного зала доставили новые рукава, но они были сухими. Насосы для подачи воды стояли обесточенными. Петра Шаврея осенило: в дело пойдет пруд-охладитель. Однако добраться с рукавом до пруда оказалось совсем не просто. Вокруг царил хаос. Словно после бомбежки, повсюду валялись куски железобетона, оконного стекла, графита, топливных стержней. Проехать к воде, не повредив колеса, было сущей головоломкой. Петр вспоминает: «Я бежал впереди машины – освещения нет, обломки, все завалено. Я как заяц петлял – машина за мной. И все равно колеса попробивали. Я руками вытягивал из колес арматуру, выбивал ее ногами. Потом кожа с рук слезла – радиоактивная была арматура». В итоге пожарные достигли цели, и вода по рукаву пошла на крышу машинного зала. Огонь отступил.
Команду «отбой» бойцам дали только в семь утра. Два брата Шаврея могли наконец-то уйти с атомной станции. Ивана еще раньше увезли на скорой. Он ощущал сладкий привкус во рту, головную боль, обморочную слабость. Потом его рвало. Леонид сам слез с крыши машинного зала, но симптомы у него были те же. Петр приехал на станцию позже, тем не менее ему тоже стало дурно: «У меня была рвота и ужасная слабость. Ноги не слушались, будто ватные». И страшно мучила жажда. Он выпил из рукава немного воды из пруда-охладителя, ему сразу полегчало. Напарник воскликнул:
– Что ты делаешь? Она же грязная!
– Посмотри: прозрачная.
Петр продолжает: «А вода была радиоактивная, я понимал это, но мне казалось, что если я не сделаю два глотка, я упаду и не поднимусь. Потом слизистая была повреждена». Те два глотка чернобыльской воды обошлись лейтенанту недешево[133].
Еще один молодой лейтенант, Петр Хмель, прибыл на ЧАЭС одновременно с Петром Шавреем. Как и у Шаврея, у него оказался на пожаре «семейный подряд». Отец, Григорий Хмель, служил водителем в районной пожарной части в Чернобыле. Его машина добралась до станции одной из первых, после того как Правик дал сигнал тревоги номер три. Сын же был офицером пожарной части № 2 – это он должен был сменить караул Правика в восемь утра 26 апреля. Приехав на станцию, Петр Хмель узнал, что Правика уже увезли в больницу. «Я ушел в разведку на крышу машинного зала – крыша полностью разрушена, там и сям пламя, правда, невысокое… – вспоминает Хмель-младший. – Подали ствол… Через какое-то время я там остался один. Запросил по рации, что делать. Ответили: „Жди замену“». Сколько пришлось ее ждать, Хмель не знает – так спешил, что часы оставил дома. Позднее ему предстояло осознать, какое значение имела каждая минута, проведенная на той крыше[134].
Пока сын был на крыше, отец, Григорий Хмель, работал у стен машинного зала. Он видел, как Правик карабкался вверх по пожарной лестнице. Немного позже, услышав, что Правика и Телятникова увезли на скорых, он забеспокоился о сыне. Он и не сомневался, что Петра вызовут по тревоге. Под утро, когда огонь уже в общем потушили, а людям стали давать в столовой таблетки йодида калия, Григорий начал его искать. «Пети нема?» Ему ответили, что нет. Но вот кто-то сказал: «Дед, Петю Хмеля повезли на подмену туда». Само собой, на крышу. У старика екнуло сердце. «Думаю: все, гаплык».
Григорию и другим велели сбросить одежду и мыться. Выйдя из бани, он наконец-то увидел сына: «Бачу – Петя мой идет, в форме, в плаще, пояс пожарный, фуражка, сапоги на нем яловые». Петр едва успел спросить: «Ты тут, батько?», как его увели на обеззараживание. Григория, должно быть, охватила примерно та же тоска, как у гоголевского Тараса Бульбы, когда перед казнью, глядя на толпу чужеземцев, Остап воскликнул: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?» Отец настоял на том, чтобы дождаться выхода Петра из душевой. Вид его никак не радовал. Петр вспоминает: «В душевой мне стало плохо. Я вышел оттуда – отец меня ждет: „Как себя чувствуешь, сынок?“ И я, уже почти ничего не слышал, услышал только: „Держись“»[135].
Людмила Игнатенко не находила себе места в комнате над гаражом пожарной части № Василий, муж, уехал на пожар в половине второго ночи. Она ждала первого ребенка, срок уже был большим, но беспокоило ее не только это. Людмила догадалась: творится что-то неладное. Время шло, а машины в часть не возвращались. «Четыре часа… Пять часов… Шесть… – вспоминает она. – В шесть мы с ним собирались ехать к его родителям. Сажать картошку». Около семи ей сказали, что Василия привезли в больницу. Людмила побежала туда, но здание уже оцепила милиция. Только скорые мчались на атомную станцию и обратно. Собравшимся запрещали приближаться к машинам.
Людмила в отчаянии бросилась к знакомой, которая работала в больнице и как раз выходила из скорой.
– Пропусти меня!
– Не могу! С ним плохо. С ними со всеми плохо.
Людмила умоляла врача позволить ей просто взглянуть на мужа. Та все же согласилась. Вид у него был пугающий: «Отекший весь, опухший… Глаз почти нет…» Она спросила:
– Васенька, что делать?
– Уезжай отсюда! Уезжай! У тебя будет ребенок… Уезжай! Спасай ребенка!
Людмила запомнила, что доктора твердили об отравлении газами. Игнатенко, однако, должен был понимать, что речь идет о радиации. Пожарные-ликвидаторы не сразу осознали, откуда исходит смертельная угроза, но теперь они хотели только одного: чтоб их семьи уехали подальше от Припяти. Огонь побороли, но с излучением ничего поделать не могли. Эта чудовищная отрава только начинала разъедать тела людей[136].
Родители Владимира Правика несколько часов напрасно ждали сына – он так и не приехал помочь им в огороде. Когда им наконец сообщили, что лейтенанта доставили в припятскую больницу, они сразу же поехали к нему. Через окно сын велел родителям немедленно садиться на мотоцикл, взять Надю и маленькую Наташу, закутав внучку в несколько одеял, и отвезти их на железнодорожную станцию. Владимир считал, что жене и дочери надо перебраться к родителям Надежды, в Черкасскую область. Так и поступили. Перед отъездом жена оставила ему на столе записку. Их долгий роман в письмах завершится именно этим письмом – ответа на него уже не будет[137].
Глава 7Ослепленные
Виктор Брюханов спокойно спал в своей квартире в элитном доме углу проспектов Ленина и Курчатова, когда около двух часов ночи раздался телефонный звонок. Начальник химического цеха с явной тревогой в голосе сказал: «На станции что-то случилось». Он слышал какой-то грохот, видел вспышки, поэтому решился прервать сон директора – в нарушение всех писаных и неписаных правил. Брюханова новость застала врасплох.
Других подробностей собеседник не знал. Положив трубку, директор позвонил начальнику смены – никто не ответил. Он торопливо оделся и выбежал на улицу. Вскоре подъехал дежурный автобус станции. Что могло произойти? Кроме того, что пар мог разорвать одну из труб, ничего в голову не приходило. Такая авария – дело весьма хлопотное, но в общем заурядное. Когда автобус въехал на территорию ЧАЭС, Брюханов понял, что все гораздо хуже – верхушка здания четвертого энергоблока исчезла. Сердце дрогнуло. «Это моя тюрьма», – вырвалось у него[138].
Надежде не осталось места. Пришло время распрощаться с прежней жизнью: успешной карьерой, креслом в зале Дворца съездов, государственными наградами. Брюханов знал, что отвечать придется ему, кто бы ни был виноват. В 1930-е за аварии на производстве тысячи руководителей приговаривали к длительным срокам заключения (если не к расстрелу) по ложным обвинениям в измене родине или вредительстве. Режим смягчился, но какое бы бедствие ни случилось, директор предприятия непременно становился козлом отпущения. Брюханов, человек и так немногословный, погрузился в полное молчание. Те, кто видел его в ночь на 26 апреля, запомнили, что он выглядел не только напряженным, но и подавленным. «Он был в состоянии шока, заторможен»[139].
Как бы ясно Брюханов ни понимал, что его дела плохи, ему следовало точно оценить обстановку и установить причину аварии. Оказавшись у себя в кабинете, он набрал номер Бориса Рогожкина – начальника ночной смены станции. Но Рогожкин не брал трубку. Затем директор велел созвать в административный корпус руководителей подразделений всех служб и цехов. Дежурная телефонистка по приказу Рогожкина уже обзванивала их по очереди. Брюханов спросил, почему не включено аварийное оповещение – передача записанного сообщения всей номенклатуре. Телефонистка ответила, что не знает, какую пленку ставить, ведь никто ничего толком не объяснил. Он приказал объявить «общую аварию» – высший уровень угрозы. Это значило, что последствия могли выйти за пределы атомной электростанции. Брюханов до сих пор не знал, что случилось, но увиденное производило тяжелое впечатление.