ра заходим в небольшую комнату. В комнате щиты, пульты. Стекла на окнах разбиты. Не высовываясь из окна, осторожно смотрим вниз.
Видим торец 4-го блока… Везде груды обломков, сорванные плиты, стенные панели, на проводах висят искореженные кондиционеры… Из разорванных пожарных магистралей хлещет вода… Заметно сразу - везде мрачная темно-серая пыль. Под нашими окнами тоже полно обломков. Заметно выделяются обломки правильного квадратного сечения. Орлов именно потому меня и позвал, чтобы я посмотрел на эти обломки. Это же реакторный графит!
Дальше уже некуда.
Еще не успели оценить все последствия, возвращаемся на БЩУ-4. Увиденное так страшно, что боимся сказать вслух. Зовем посмотреть заместителя главного инженера станции по науке Лютова. Лютов смотрит туда, куда мы показываем. Молчит. Орлов говорит:
- Это же реакторный графит!
- Да ну, мужики, какой это графит, это "сборка-одиннадцать".
По форме она тоже квадрат. Весит около 80 кг! Даже если это "сборка-одиннадцать", хрен редьки не слаще. Она не святым духом слетела с "пятака" реактора и оказалась на улице. Но это, к сожалению, не сборка, уважаемый Михаил Алексеевич! Как заместителю по науке, вам это надо знать не хуже нас. Но Лютов не хочет верить своим глазам, Орлов спрашивает стоящего рядом Смагина:
- Может, у вас до этого здесь графит лежал? (Цепляемся и мы за соломинку.)
- Да нет, все субботники уже прошли. Здесь была чистота и порядок, ни одного графитного блока до сегодняшней ночи здесь не было.
Все стало на свои места.
Приплыли.
А над этими развалинами, над этой страшной, невидимой опасностью сияет щедрое весеннее солнце. Разум отказывается верить, что случилось самое страшное, что могло произойти. Но это уже реальность, факт.
* Взрыв реактора. 190 тонн топлива, полностью или частично, с продуктами деления, с реакторным графитом, реакторными материалами выбросило из шахты реактора, и где сейчас эта гадость, где она осела, где оседает - никто пока не знает! *
Все молча заходим на БЩУ-4. Звонит телефон, вызывают Орлова. Чугунову плохо, его отправляют в больницу Ситников уже в больнице. Передают руководство цехом Орлову как старшему по должности.
10 ч. 00 мин. Орлов уже в ранге и. о. начальника РЦ-1 получает "добро" на уход на БЩУ-3.
Быстрым шагом уходим в сторону БЩУ-3. Наконец-то видим нормального дозиметриста. Предупреждает, чтобы к окнам не подходили - очень высокий фон. Уже без него поняли. Сколько? Сами не знают, все приборы зашкаливает. Приборы с высокой чувствительностью. А сейчас не чувствительность нужна, а большой предел измерений! Эх, срамота…
Устали мы крепко. Почти пять часов не евши, на ломовой работе. Заходим на БЩУ-3. Третий блок после взрыва срочно остановили, идет аварийное расхолаживание. Мы идем к себе "домой" - на первый блок. На границе уже стоит переносной саншлюз. Моментально отметил - наш саншлюз, из РЦ-1 Ребята молодцы, работают хорошо. Не касаясь руками, снял бахилы. Сполоснул подошвы, вытер ноги. У Орлова появились признаки рвоты. Бегом в мужской туалет. У меня пока ничего нет, но противно как-то. Ползем как сонные мухи. Силы на исходе.
Дошли до помещения, в котором сидит весь командный состав РЦ-1. Снял "лепесток". Дали сигарету, прикурил. Две затяжки - и у меня тошнота подступила к горлу. Сигарету потушил. Сидим все мокрые, надо срочно идти переодеваться. А ежели по-хорошему - не переодеваться нам надо, а в медпункт. Смотрю на Орлова - его мутит, меня тоже. А это уже скверно. Наверно, у нас очень замученный вид, потому что нас никто ни о чем не расспрашивает. Сказали сами:
- Дело дрянь. Развален реактор. Видели обломки графита на улице.
Идем в санпропускник мыться и переодеваться. Вот тут-то меня и прорвало. Выворачивало вдоль и поперек каждые 3-5 минут. Увидел, как Орлов захлопнул какой-то журнал. Ага… "Гражданская оборона", понятно.
- Ну что там вычитал?
- Ничего хорошего. Пошли сдаваться в медпункт.
Уже потом Орлов сказал, что было написано в том журнале: появление рвоты - это уже признак лучевой болезни, что соответствует дозе более 100 бэр (рентген). Годовая норма - 5 бэр".
В бункере
Сергей Константинович Парашин, бывший секретарь парткома Чернобыльской АЭС (ныне С. К. Парашин - начальник смены блока N1 ЧАЭС, председатель совета трудового коллектива станции):
"Мне позвонили примерно через полчаса после аварии. Захлебывающимся голосом телефонистка передала жене (сам я спал), что там произошло нечто очень серьезное. Жена, судя по интонации, сразу же поверила, поэтому я быстро вскочил и выбежал на улицу. Вижу - едет машина с зажженными фарами, я поднял руку. Это ехал Воробьев - начальник штаба гражданской обороны станции. Его тоже подняли по сигналу тревоги.
Примерно в 2.10-2.15 ночи мы были на станции. Когда подъезжали, пожара уже не было. Но само изменение конфигурации блока привело меня в соответствующее состояние. Зашли в кабинет директора АЭС Брюханова. Здесь я увидел второго секретаря Припятского горкома Веселовского, были зам директора по режиму, я и Воробьев.
Когда мы попали в кабинет, Брюханов тут же сказал, что переходим на управление в бункер. Он, видимо, понял, что произошел взрыв, и потому дал такую команду. Так положено по инструкции гражданской обороны. Брюханов был в подавленном состоянии. Я спросил его: "Что произошло?" - "Не знаю". Он вообще был немногословным и в обычное время, а в ту ночь… Я думаю, он был в состоянии шока, заторможен. Я сам был в состоянии шока почти полгода после аварии. И еще год - в полном упадке.
Мы перешли в бункер, находящийся здесь же, под зданием АБК-1. Это низкое помещение, заставленное канцелярскими столами со стульями. Один стол с телефонными аппаратами и небольшой пульт. За этот стол сел Брюханов. Стол неудачно поставлен - рядом с входной дверью. И Брюханов был как бы изолирован от нас. Все время мимо него люди ходили, хлопала входная дверь. Да еще шум вентилятора. Начали стекаться все начальники цехов и смен, их заместители. Пришли Чугунов, Ситников.
Из разговора с Брюхановым я понял, что он звонил в обком. Сказал: есть обрушение, но пока непонятно, что произошло. Там разбирается Дятлов… Через три часа пришел Дятлов, поговорил с Брюхановым, потом я его посадил за стол и начал спрашивать. "Не знаю, ничего не понимаю".
Я боюсь, что директору так никто и не доложил о том, что реактор взорван. Формулировку "реактор взорван" не дал ни один заместитель главного инженера. И не дал ее главный инженер Фомин. Брюханов сам ездил в район четвертого блока - и тоже не понял этого. Вот парадокс. Люди не верили в возможность взрыва реактора, они вырабатывали свои собственные версии и подчинялись им.
Я тоже для себя формулировал, что там произошло. Я предположил, что взорвался барабан-сепаратор. Вся идеология первой ночи была построена на том, что все были уверены: взорвался не реактор, а нечто - непонятно пока что.
В бункере находилось человек тридцать - сорок. Стоял шум и гам - каждый по своему телефону вел переговоры со своим цехом. Все вертелось вокруг одного - подачи воды для охлаждения реактора и откачки воды. Все были заняты этой работой.
Второй секретарь Киевского обкома Маломуж приехал на станцию где-то между семью и девятью часами утра. Он приехал с группой людей. Речь зашла о том, что нужно составить единый документ, который бы пошел по всем каналам. То ли мне Брюханов поручил, то ли я сам вызвался - сейчас трудно сказать, - но я взялся за составление документа.
Считал, что вроде я владею ситуацией. Начал писать эту бумагу. У меня коряво получалось. Тогда другой взялся. Написали черновик. Согласовывали впятером - и так, и сяк. Там было указано обрушение кровли, уровень радиации в городе - тогда еще невысокий, и сказано, что идет дальнейшее изучение проблемы.
А до этого была такая неприятная штука. Мне сейчас ее трудно объяснить. Начальник гражданской обороны Воробьев, с которым мы приехали, через пару часов подошел ко мне и доложил: он объехал станцию и обнаружил возле четвертого блока очень большие поля радиации, порядка 200 рентген Почему я ему не поверил? Воробьев по натуре своей очень эмоциональный человек, и, когда он это говорил, на него было страшно смотреть… И я не поверил. Я сказал ему: "Иди, доказывай директору". А потом я спросил Брюханова: "Как?" - "Плохо". К сожалению, я не довел разговор с директором до конца, не потребовал от него детального ответа.
- Сидя в бункере, вы думали о своей жене и детях?
- Думал.
Но знаете, как думал? Если бы я в полной мере знал и представлял, что произошло, я бы, конечно, не то сделал. Но я думал, что радиация связана с выбросом воды из барабан-сепаратора. Тревогу я начал бить слишком поздно - во вторую ночь, когда разгорелся реактор. Тогда я стал звонить в горком, говорить: надо эвакуировать детей. Только тогда до меня дошло, что нужно срочно эвакуировать. Но к тому времени в город уже понаехало очень много высоких чинов. Директора на заседание Правительственной комиссии не приглашали, его никто не спрашивал. Приезд начальников имел большой психологический эффект. А они все очень серьезные - эти большие чины. Вызывают к себе доверие. Мол, вот приехали люди, которые все знают, все понимают. Только много позже, когда я с ними пообщался, эта вера прошла. Мы не принимали никаких решений. Все правильные и неправильные решения были приняты со стороны. Мы, персонал, что-то делали механически, как сонные мухи. Слишком велик был стресс, и слишком велика была наша вера в то, что реактор взорваться не может. Массовое ослепление. Многие видят, что произошло, но не верят.
И теперь меня преследует чувство вины - на всю жизнь, думаю. Я очень плохо проявил себя в ту ночь в бункере. Мне пришлось сказать на суде, что я струсил, - иначе я не мог объяснить свое поведение. Ведь это я послал Ситникова, Чугунова, Ускова и других на четвертый блок. Надо мной висит эта трагедия. Ведь Ситников погиб… Меня спрашивают: "Почему сам не сходил на четвертый блок?" Потом я ходил туда, но не в ту ночь… Что я могу сказать? Нет, думаю, не струсил. Просто тогда еще не понимал. Но это я наедине сам с собой знаю, а людям как объяснить? Мол, все там были, все облу