Зверь убегал, но в беге его уже виделась обреченность.
Орналдо глазами охотника следил за рыжим пятном, которое становилось все ближе и ближе, несмотря на все хитрости зверя, которые говорили о том, что он хорошо знает повадки человека. Орналдо напрягся как струна, он чувствовал себя и зверем и охотником, в нем слились воедино желание догнать, настигнуть и желание убежать, спрятаться, исчезнуть. Орналдо видел и рыжее пятно, и тень, которая вот-вот накроет огненный комок своим смертельным крылом, для него был ясен конец этой «шахматной игры с самим собой» — человек победит зверя.
«Наверное, лиса», — подумал охотник и начал сужать круги вокруг зверя, путая и сбивая окончательно с толку рыжее существо.
Зверь пошел на последнюю хитрость: резко развернувшись, он побежал назад по своим же следам. Но и это не помогло, тень не исчезла, и страх заполнил его целиком.
«Нет, не уйти мне от него, он понимает или знает все мои повадки и хитрости, я не обману его, а нападать без толку, он сильный, смелый, умный». Зверь остановился и, тяжело переводя дыхание, заполз под густую ель, пытаясь спрятаться. Он всем своим существом ощущал близкую смерть, но все-таки сжался в комок, приготовившись к последней встрече, и ждал.
«Как страус, голову спрятал, а тело, как огонь, пробивается сквозь зеленые ветви», — усмехнулся охотник, выбирая удобную позицию.
«Он видит меня и готовится к последней схватке». Зверь подобрался, стараясь стать совсем маленьким, исчезнуть, стать невидимым.
«Боится», — решил охотник, охваченный азартом преследования; он прицелился и отпустил тетиву. Стрела запела песню смерти и понеслась навстречу жертве.
Чуткое ухо зверя услышало песню стрелы, и зверь в отчаянии подпрыгнул, пытаясь обмануть смерть. Рыжее тело взметнулось совсем рядом над зеленью веток.
«Да это же Гаври, мой любимый пес!» — Орналдо был в отчаянии.
— Нет, нет, — кричал он и бил кулаками твердый ствол дерева, но рукам не было больно, боль сжимала сердце откуда-то изнутри.
«Все, я убит, убит!» — Он почувствовал удар, боль разрываемого тела и стремительно сужающуюся темноту.
«Что я наделал, что я наделал, это так больно, так страшно, прости меня, я невольный убийца!» Смерть была все ближе и ближе, боль была уже возле самого сердца.
Глаза еще смотрели туда, откуда летел звук приближающейся смерти, искали того, кто убил, и в последнее мгновенье они нашли его — Орналдо стоял с перекошенным ужасом лицом, отбросив от себя лук и стрелы, крик отчаяния долетел до Гаври.
«Не может быть, — пронеслось в умирающем сознании, — он просто не знал, он что-то перепутал, он не мог, не мог!!!» — Рыжее тело, пронзенное стрелой, тяжело упало на землю, вздрогнуло и вытянулось, чтобы ожить вновь и броситься к рыдающему Орналдо. Пес волчком вертелся около него, прыгал, облизывая руки, лицо, шею.
Орналдо открыл глаза, сел и, обхватив рыжую шею, стал молча целовать Гаври.
— Ты будешь работать и жить в лесу, ты догонишь любого зверя, никто не уйдет от тебя, — сказал Ласару, — только не охотником, а добрым помощником зверей, ты не сможешь убивать, так сказали все и мои компьютеры тоже. Пошли, твой экзамен был последний, нас ждут.
Они шагали по темным тропам и пели песню о лесе, о солнце, о птицах, песню любви и доверия. Пес прыгал около них, тычась влажным носом то в одного, то в другого, и преданно заглядывал в глаза. Орналдо гладил, гладил и гладил Гаври, он был благодарен ему за то, что навсегда утвердилось в нем, — за доброту.
РАСКРЫВАЛКА
Министр порядочности и нравов собрал совещание. Вид его не предвещал ничего хорошего, это поняли все с первого взгляда. Представители префектур сидели молча, стараясь поглубже втянуть в плечи свои почти лишенные лбов головы. Впечатление было такое, что вокруг стола сидели безголовые, и лишь одна голова — голова министра, болтаясь на тонкой длинной шее, возвышалась над этим сборищем квадратных тел. Два ряда сидящих за столом мужчин напоминали ровно подстриженные кусты перед входом в министерство. Страусиная голова министра еще выше взвилась над этой живой стеной, раскрыла свой клюв-рот и громко прошипела:
— Где мы живем? Где живете вы? В стране подлинной свободы и демократии или нет? Разучились работать?
Никто не смел поднять глаза, уставившись на оттопыренные внутренние карманы своих пиджаков.
— Что вы хлопаете своими наглыми глазами, смотреть на меня!
«Кусты» шевельнулись и украсились рядом шаров-голов с щелками испуганных глаз, источающих собачью преданность и, на всякий случай, испуг: именно такие глаза любил министр.
— Где вы живете и как работаете? Почему у Хилла раскрываемость все сто, а у Смита двадцать, у Джека и того меньше, всего пять процентов? Почему, Дик, ответь?
Дик еще больше втянул голову в плечи, остальные тут же последовали его примеру. Дик молчал.
— Дик, я тебя спрашиваю.
Дик задыхался, уткнувшись носом во внутренний карман своего пиджака, и тихо проклинал себя, что давно не чистил его от крошек сигар. Громко чихнув и обрызгав полированный стол, он медленно выдвинул свою яйцеобразную голову с редкой, как лишай, растительностью и просительно уставился на министра.
Тот решил ему помочь.
— Он что, этот Хилл, умнее вас? Сомневаюсь, все вы одинаковые, остолопы. Но почему так, почему у него лучше всех, никак в толк не возьму. Я специально не вызвал его сюда, этого пройдоху Хилла, хотел поговорить сначала с вами, а вы как чугунная решетка в дождливый день — ни проблеска, ни звука. Да отвечай же ты, наконец! И встань, раз не можешь говорить сидя.
Дик взметнул свое тело вверх и крючком застыл над столом, пряча глаза и отворачиваясь в сторону. Наконец он нашел в себе силы и открыл рот, слабый звук полетел через стол к министру.
— Сэр, у него есть раскрывалка, а мы работаем по старинке, призываем к совести, которой у многих нет, а некоторые и вообще не знают, что это такое; пробуем электрический ток, ослепляющие лампы, голод, воды не даем, бессонницей мучаем, оплеухи раздаем, а у него… он ученого какого-то посадил, а тот эту раскрывалку придумал, вот бедолаги и раскалываются у него один за другим. А Хилл, он что? Он такой же, теперь пиво попивает, а эта штука работает, не то, что мы… вечно в грязи… копаемся.
— Что ты там несешь, Дик, какая еще раскрывалка?
— Сэр, я не могу вам объяснить, что это, но она работает без нервотрепки и побоев, это какая-то машина, сэр.
— Какая-то, — передразнил утиным голосом министр, — может, паровая, вроде парового молота? Положил под него бедолагу, а пресс все ниже и ниже, расскажешь тут все что было и даже чего не было. Ты давай объясняй, а если не можешь, то не черта соваться… машина… Кто может объяснить, что там выдумал этот Хилл?
Таких не оказалось, Дик скоренько плюхнулся на стул, стул затрещал, министр поморщился. Головы как по команде спрятались, «подстриженные кусты» замерли, как после порыва ветра, глаза потухли и пропали. Министр обвел глазами эту живую стенку.
— Ну а ты, Смит — немое кино, произнеси хоть два слова по этому поводу.
— Можно три, сэр? — осмелился Смит.
— Ну давай три, разговорился ты сегодня, прямо болтун на выборах, да и только. Ну валяй свои три слова.
— У него машина, сэр.
— Четыре слова, четыре, Смит-математик, ну прямо Эйнштейн. Какая машина? Зубодробильная, что ли, или дающая доброго пинка, или дергающая за язык, пока он не развяжется? Так, что ли? — веселился министр.
— Простите, сэр, не так.
— А как же? — всплеснула руками утиная голова.
— Как-то по дружбе он мне сболтнул, что у него есть машина, которая умеет говорить, и она так это ловко делает, что ей все и про все рассказывают, даже безнадежные молчуны, а немые мычат, как быки весной в загоне, так уж им хочется выложить всю правду. Хилл говорил, что они все рассказывают сами, а он слушает и потом читает записи. Он до того обленился, что уже не проверяет признания. Не было ни одной ошибки, сэр, так сказал этот Хилл, выскочка.
— Что за чепуху вы тут мелете, или хватили с утра?
— Нет, сэр, ни росинки во рту не было, аж горло пересохло, как пески в Неваде.
— То-то ты и мелешь всякую чушь.
— Я так слышал, сэр.
— Ладно, расходитесь, все равно от вас ничего не добьешься, сам разберусь. Разбредайтесь по своим норам, ломайте кости, терзайте души, выпытывайте правду, храните нравственность страны. В общем, продолжайте свое грязное дело ради очищения нашего великого общества.
Шерифы вымелись в одно мгновенье, словно их ветром сдуло. Министр включил вентиляцию на всю мощь, выветрить запахи сильных потных тел, сигар, дешевого одеколона и еще чего-то почти неуловимого, но настойчиво присутствующего вместе с ними всегда. «Едкий дух блюстителей закона, с которым сами всю жизнь не в ладах, — определил его министр, — тяжеловатый дух, как и сама юриспруденция, тюрьмы и слежки».
К Хиллу министр нагрянул в поздний вечер, неожиданно, врасплох. Хилл вылупил глаза, открыл рот, закрыл его, вновь открыл и молча стал размахивать руками, словно выталкивая кого-то из кабинета.
— Вот что, Хилл, не пытайся меня надуть, продолжай свою работу и парня этого не гони, а то он уже под стол полез после твоих устрашающих жестикуляций. Это и есть твой ученый умница? Ну выкладывай, что вы тут напридумывали. Или очередной великий блеф? Рассказывай, Хилл.
— Сэр, — наконец разродился голосом Хилл, — мы рады вас приветствовать в нашей префектуре, префектуре, в которой… в которой вскоре не будет нарушителей закона, сэр, мы всех раскроем, сэр, всех, я уверяю вас.
Министр хмыкнул, успев разглядеть поподробнее кабинет Хилла. В дальнем правом углу покоилась большая металлическая коробка.
«Вычислительная машина», — догадался министр.
Около нее стояли стол и кресло, под этот стол и пытался залезть приятель Хилла. Стол Хилла был огромным, абсолютно ровным и пустым. В переднем верхнем углу висел большой экран, видимый и из кресла Хилла, и из кресла около компьютера. Экран светился темносерым пятном, на нем проступали внутренние контуры камеры, кровать, пристегнутый к стене стол, дверь с маленьким решетчатым окном и человек в полосатой «пижаме» — одежде узника, сидящий на табурете посередине камеры.