Черное дерево — страница 29 из 58

Прошли два «беллаха», они несли большие котлы и поставили их пред люком в подвал. Суданец понюхал содержимое, и вид у него остался довольный. Он опять облокотился о стену и задремал, не выпуская изо рта мундштук свой трубки.

Зеда–эль–Кебир и «беллахи» спустились по крутым ступеням вниз, один котел был поставлен в центре комнаты, где сидели мужчины, другой – где размещались женщины.

Не было ни тарелок, ни ложек, заключенные должны были есть руками, опуская ладони, сложенные «лодочкой» в теплую и липкую массу.

Зеда хрипло сказал что–то и женщина, готовившая хозяйский обед, принесла деревянную миску и поставила ее перед Надией.

– Завтра принесу еду получше, – пообещал он. – Твой хозяин заботится о тебе…

Она промолчала. Ей очень хотелось отказаться, но понимала, что день ото дня слабела, теряла силы – ее желудок отказывался принимать эту еду, вполне приемлемую для остальных – простых крестьян. Большинство из ее товарищей по несчастью могли питаться чем придется, что попадется по пути: корнями, дикими плодами, ящерицами, полевыми крысами, но как Надия не старалась, ее желудок отказывался принимать подобные «деликатесы» и ее либо рвало, либо начинали мучить приступы диареи, превращавшие переходы в сущий кошмар.

И хотя она брела по саванне скованная одной цепью с другими рабами, но, все же, не могла забыть, что была рабыня, обучавшаяся когда–то во Франции, ужинавшая в «Максиме» и «Тур д’Арже». И как бы она не желала этого, но у нее не получалось полностью ощутить солидарность с остальными заключенными, во всяком случае в том, что относилось к еде, с этой горсткой забитых, почти диких людей, чья диета до похищения преимущественно состояла из маиса, маниоки и диких фруктов.

Очень часто, анализируя собственные чувства по отношению к своим «товарищам»–рабам, она с ужасом понимала, что эти несчастные люди, закованные в кандалы, как и она – грязные, как и она – голодные и изможденные, тем не менее, оставались чужими, во многом не понятными для нее людьми. Все они были с темной кожей, все были африканцами, все стали рабами, но… между ними не было ничего общего. Большинство воспринимало то, что с ними произошло, их похищение, как нечто определенное свыше, может быть еще и потому, что испокон веков все поколения африканцев выросли с мыслью, что быть рабом или свободным человеком, жить или умереть – это все зависело от судьбы, а судьба человека определяется не на земле…

С самого раннего детства они слышали жуткие рассказы старейшин, истории о набегах работорговцев и их «раззиас», что иногда насчитывали до тысячи похищенных людей.

Старики иногда пересказывали ужасные истории, что в свою очередь слышали от своих родителей, о набегах армий африканских королей, живших на побережье, которые с помощью белых работорговцев, в прямом смысле этого слова, опустошали Континент, чтобы ежегодно отправлять на плантации Америки не менее двухсот тысяч человек.

Более пятидесяти миллионов африканцев тем или иным образом ощутили на себе последствия этой торговли людьми. Пятнадцать миллионов были переправлены на американский континент в виде рабов, другие умерли во время путешествия через океан или в бесчисленных «раззиас», и еще больше в полном бессилии наблюдали, как их отцы, дети, братья увозились неизвестно куда…

Целые племена вынуждены были бежать со своих земель и прятаться в непроходимых джунглях, где никто не осмелился бы их искать, а там их ожидали новые опасности и новые враги.

Вся Африка, от одного побережья до другого, содрогалась в человеческих конвульсиях и вот тогда в сознании африканцев и зародилась мысль, что быть человеком свободным или рабом, определялось судьбой.

Но Надия была совсем другая.

Надия воспринимала рабство не как проявление судьбы, чему невозможно сопротивляться, а как исторический феномен, что должен был исчезнуть в тот день, когда исчезли причины, поддерживающие его. Надия, чей отец был лидером движения за независимость, считала, что все африканцы, как никто другой в мире, имеют право быть свободными, может быть еще и потому, что никогда не могли добиться этого.

Она знала, что не сможет слепо подчиниться своей судьбе, что никогда не сможет разделить чувство фатализма, свойственное ее товарищам, как не сделали этого и ее предки, воины–ашанти, чья смелость и отвага стали легендарными среди работорговцев.

Их называли «коромантос», считалось, что они презирали смерть и любые наказания. Ввоз «коромантос» на американский континент облагался дополнительным налогом в десять фунтов за человека, и все из–за их врожденной воинственности и бунтарского духа. Во главе почти всех восстаний рабов были именно эти люди, в конце концов, получившие долгожданную независимость и осевшие на Гаити.

Если так получалось, что «короманто» был схвачен, закован в цепи и посажен в трюм корабля, увозившего его навсегда от родной земли, и не был никакой возможности отбиться и поднять восстание против своих похитителей, то иногда они кончали жизнь самоубийством, нечеловеческим усилием задерживая дыхание и умирая от удушья.

Понимая, что любые их усилия были бы бесполезны и освободиться не получится никаким образом, ашанти убивали сами себя, в отличие от ибос и габонцев, умиравших от «неподвижной меланхолии» – одной из самых страшных болезней, случавшейся среди невольников, загруженных в трюмы кораблей. Они садились, поджимали ноги, клали подбородок на колени и замирали в этой позе, сидели вот так неподвижно часами, пока самым необъяснимым образом не умирали, ввергая капитанов и судовых медиков в отчаяние.

Когда кто–то из команды видел раба–африканца сидящим в такой позе, то капитан судна должен был вытащить его на палубу, напоить ромом, заставить пробежать несколько кругов по кораблю, пока он не приходил в «нормальное» состояние.

А Надия была ашанти, коромантина, и никогда бы не позволила, чтобы «неподвижная меланхолия» охватила и победила ее. Она бы боролась за свою свободу до последнего момента, до тех пор, пока не останется никакой возможности убежать, и тогда… она покончит с собой, пусть даже таким страшным способом, как остановить свое собственное дыхание.

И как этого добиться? Какой невероятной силой воли нужно обладать, как нужно владеть собственным телом, чтобы не позволить легким сделать вдох, когда сознание начнет отключаться от удушья?..

Как–то ночью, оставшись одна, что было большой редкостью, она попыталась провести такой эксперимент, но у нее ничего не получилось.

«Я не готова, – тогда сказала она сама себе, – еще не готова, потому что еще хочу жить и потому, что у меня еще остались силы… Но когда–нибудь я буду к этому готова»

А получится ли у нее?

Сам вопрос ее ужасал. В двадцать лет мыль о смерти кажется чем–то совсем не реальным.

А хватит ли у нее смелости в последний момент? И самое страшное в этом было то, что об этом она сможет узнать лишь, когда наступит тот самый «последний момент», но тогда может быть уже поздно. Легко рассуждать о самоубийстве до того, как за тобой навсегда не закроются двери гарема, откуда уже больше никогда не выйти, но совершить это над собой – совсем другое дело.

Она много читала о смелости и трусости тех, кто покончил жизнь самоубийством, совсем не представляя, что однажды и пред ней станет этот страшный выбор.

Можно ли назвать смелостью, когда человек насильно прерывает череду несчастий в своей жизни, или это проявление трусости перед некими событиями, когда он совершенно бессилен противопоставить что–то? Что он на самом деле чувствовал, какие мысли рождались в его голове?

Страх.

Страх – вот, что полностью владело ее душой.

Несмотря на внешнюю невозмутимость и холодность, несмотря на видимое нежелание подчиниться суданцу, Амину, любому, кто осмеливался приблизиться к ней, несмотря на ее твердое решение покончить жизнь самоубийством, до того, как они доберутся до конечного пункта своего путешествия, абсолютным, все подавляющим хозяином всех ее действий в любую минуту дня и ночи, был именно страх, ледяной, все подавляющий ужас.

И именно страх перед тем, что придется совершить, пред тем самым решением, принять которое за нее саму никто не сможет – страх перед самоубийством, пред тем, что нужно будет одним ударом покончить со всем, о чем мечтала все эти годы, со всеми ожиданиями, возникшими в ее душе после того, как она познакомилась с Давидом, не родить детей, пронестись по этому миру, не оставив в нем никакого следа…

Умереть, когда все вокруг начало получаться, становиться таким красивым, когда она превратилась в женщину, когда, наконец, решила осуществить все свои мечты, и к чему готовилась столько времени. Умереть лишь потому, что старый работорговец вознамерился заработать на ней десять тысяч долларов, а какому–то богатому шейху вдруг понадобилось свежее мясо.

Умереть в тишине и забвении, чтобы послужить пищей для акул в Красном море, и остаться в виде вопросительного знака в воспоминаниях Давида, кто на протяжении последующих лет пятидесяти каждую ночь будет спрашивать небеса, куда ее спрятали.

О, Господи! И где же ты, Двадцатый Век? И где же все это, что ей преподавали в школе и в Университете, где все это, что называлось достижениями человеческой цивилизации за последние десять тысяч лет?

И что, нужно было обучаться в Сорбонне, чтобы потом превратиться в рабыню, научиться разговаривать на пяти языках, чтобы потом тебя начали откармливать как животное пред бойней?

Что, никто не скажет ни слова в защиту миллионов человеческих существ, живущих хуже диких тварей?

Облокотилась о земляную стену, прижалась головой и устало закрыла глаза.

Не могла жаловаться. Не было морального права жаловаться! Все, что с ней произошло, случилось с тысячами африканцев до нее и она, Надия, никогда не побеспокоилась высказаться в их защиту.

Знала, ведь, что рабство продолжает существовать на Континенте. Читала информационные бюллетени, видела цифры, просматривала разные данные, но никогда до конца так и не захотела узнать, что на самом деле происходило, что скрывалось за всеми этими цифрами, напечатанными словами. Для нее проблемы Африки всегда ассоциировались с проблемами «Новой Африки», но никак не с тем, что традиционно тащилось из века в век.