И вот теперь, тридцать лет спустя, синьора А. подставляет левую руку, чтобы ей воткнули иглу, через которую потечет жидкость с высокой концентрацией неустойчивых изотопов фтора. У нее всегда были тонкие и хрупкие кровеносные сосуды, из-за чего анализы крови и инъекции превращались в пытку, но сегодня она полна оптимизма и не обращает внимания на неловкие манипуляции медсестры. Размышляя о том, как она себя чувствует последние две недели, она замечает, что вновь полна сил и энергии, ее кожа опять стала гладкой, появился слабый аппетит, благодаря чему она быстро набрала два килограмма, – синьора А. не может не прийти к выводу, что она вылечилась или, по крайней мере, быстро идет на поправку. Позитронно-эмиссионная томография это обязательно подтвердит. Ей не приходит в голову, что улучшение связано с лошадиными дозами кортизона – она принимает его уже несколько месяцев, сомнения не закрадываются, даже когда по окончании обследования она ловит растерянный взгляд лаборанта: сидя в защищенном свинцовыми стенами отсеке, он наблюдает, как на мониторе появилась полупрозрачная фигура – призрак женщины, у которой, кроме легкого, засветились и другие части тела: позвонок L1, подвздошная кишка и шейка правого бедра. Из раковых клеток выделяются позитроны, аннигиляция которых с отрицательно заряженными братьями-близнецами сопровождается излучением света, – безусловное свидетельство того, что рак распространяется по крови и постепенно подчиняет себе весь организм. Но синьора А. об этом еще не знает и продолжает испытывать облегчение, что объясняет не только улучшением физического состояния, а еще одной причиной, о которой ей неловко вспоминать. Неделю назад умер художник – спокойно, во сне. Накануне вечером он вкусно поел, выпил вина, а утром не проснулся. Кроме того, что список людей из ее прошлого стал короче, это означало, что райская птица прилетала не к ней: они оба ошиблись. Это добрая весть, не стоит делать вид, что это не так, а художнику в любом случае не на что жаловаться:
– Для карлика он и так прожил долго, – заключает синьора А., – жил в свое удовольствие, окруженный славой и женщинами. В удовольствие, а как же еще!
Полагаю, что в дни, когда синьора А. проходила ПЭТ и еще не знала о трагическом результате обследования, Нора разделяла ее необоснованный оптимизм и даже подпитывала его, хотя, когда я спросил ее об этом, она ответила отрицательно – мол, оптимизм совсем ни при чем и, в любом случае, об иглоукалывании заговорила не она, а ее мама.
– Иглоукалывание? Вы что, серьезно отвели ее на иглоукалывание? Это когда же?
– До того, как был получен результат ПЭТ.
– У нее был рак в продвинутой стадии, а вы… я просто поверить не могу.
Нора сделала свое запоздалое признание однажды вечером, когда к нам на ужин пришла пара довольно близких друзей (их дочка – почти ровесница Эмануэле, их и наш образ жизни очень похожи, да и живут они недалеко). Подобные признания мы делаем куда чаще, чем хотелось бы, в компании, словно нам нужны свидетели, сообщники, а может быть, мы просто трусливо используем присутствие посторонних, чтобы приглушить возможную реакцию другого человека.
Нора занимает оборону:
– Если, как ты считаешь, от иглоукалывания никакой пользы, тогда это вряд ли что-то меняет.
Придраться в ее рассуждениях не к чему, но мне все же кажется, что в них что-то не так, что оказаться в ловушке предрассудков, убедить себя в том, что существует простой выход из положения, – очередная злая шутка, которую опухоль сыграла с синьорой А. За шестнадцать месяцев мучений мы так и не поняли, что́ лучше: открыть ей глаза или, наоборот, подпитывать ложную надежду, хотя я лично склонялся к жестокой правде.
– А вы бы что предпочли? – поинтересовался я у наших гостей. – Я имею в виду подобный диагноз. Вам бы не хотелось, чтобы с вами, по крайней мере, не обращались как с идиотами?
Оба попытались уйти от ответа. Они почувствовали, что я принимаю эту историю куда ближе к сердцу, чем стараюсь показать, и наверняка рак у близкого человека казался им не вполне подходящей темой во время десерта.
– Для меня важнее всего ясность ума, – объяснял я, – мне важно сохранить ее до конца.
– Как грустно! – отозвалась Нора, давая понять, что я не только поставил наших друзей в неловкое положение, но и обидел ее.
– А что тут грустного?
Нора принялась быстро убирать со стола пустую посуду.
– Ничего. Тебе не понять.
Когда мы остались одни, я попытался развеселить ее и добиться прощения. Я напомнил, как много лет назад она настояла на том, чтобы мы показали Эмануэле педиатру-вегетарианцу.
– Ты помнишь? Он хотел, чтобы мы начали вводить прикорм, давая ему семена тмина и проса, как цыпленку. – А еще я напомнил, как она отправила меня к знаменитому в городе гипнотизеру, чтобы тот избавил меня от бессонницы (и гипнотизера, и педиатра посоветовала Норе ее мама). Гипнотизер так и не сумел ввести меня в состояние транса, наоборот, на протяжении всего сеанса я был бодр как никогда.
«Что вы видите?» – допрашивал меня докторский баритон.
«Ничего, мне очень жаль».
Я чувствовал, что он все сильнее нервничает, и сам я все сильнее нервничал: мне казалось, будто проявляю к нему непочтение. Пока я пытался расслабиться, у меня вдруг закружилась голова. Он сразу же ухватился за этот симптом, толкуя головокружение как последствие кохлеарного неврита.
«Могу поспорить: вы переболели свинкой».
«Точно. Но мне было пять лет».
«Ах, вот как. Вы тогда испугались?»
«Даже не знаю».
«Конечно, испугались! Вспомните беззащитного малыша, у которого впервые закружилась голова: он не понимает, что с ним происходит, и ему страшно, очень страшно. Вы его видите?»
«Нет…»
«Возьмите его на ручки».
«На ручки? Кого?»
«Малыша. Покачайте, погладьте. Убаюкайте себя маленького, шепните ему, чтобы он не боялся…»
«Раз, два, три!» – И он с довольным видом разбудил меня.
– То, что я всю жизнь принимал за серьезные травмы, могло быть последствием обыкновенной свинки, – объяснял я жене, которая наконец улыбнулась, – ты хоть понимаешь, что́ я открыл благодаря тебе и твоей маме, которая, могу поспорить, обладает даром прозрения? Ну-ка иди сюда, поближе, помоги мне убаюкать спрятанного во мне страдающего малыша!
Тем не менее, они и правда пошли на иглоукалывание: Нора, Норина мама и синьора А. вместе отправились к слепому доктору, который сначала помог моей теще бросить курить, потом помог ей перестать объедаться мороженым по ночам, избавил от болей в пояснице, от головных болей, которые после развода стали невыносимыми, от геморроя и от общей низкой самооценки.
– Как человек, лечащий иглоукалыванием, может быть слепым? – полюбопытствовал я однажды.
– Он ослеп из-за диабета. Иногда он забывает вытащить иголку, но под душем ты ее сразу чувствуешь.
По крайней мере, в тот раз синьора А. разделась перед тем, кто не мог констатировать ее угасание. Врач искал точки, чтобы вставить иголки, щупал кожу теплыми и нежными подушечками пальцев. Синьора А. дрожала (еще и от холода), он это заметил и на несколько секунд закрыл ей уши своими ладонями – дрожь мгновенно прекратилась. Сколько лет мужчины не прикасались к ней так нежно? Врачи защищали себя перчатками, почти всегда были молоды и неприступны, а иглоукалыватель с затуманенными глазами… у него были нежные руки и приятный голос – бархатный, вызывавший доверие.
Он объяснил ей, что завитки ушной раковины повторяют форму лежащего вниз головой плода – плода, который мечтает увидеть свет, и что, воздействуя на нервные центры этого маленького человечка, можно лечить все тело. Синьора А. внимательно слушала его и воображала малюсенькую опухоль у себя в ухе, как ее пронзает игла: в тот же миг, как по волшебству, опухоль в ее груди рассасывается.
«Это больно?» – спросила она.
«Ничуть. Иголки тонкие».
«Жаль».
Ей хотелось, чтобы поселившийся в ней зверь умер в мучениях, чтобы он хотя бы на мгновение почувствовал то, что чувствует она. Любопытно, что в это время у нее было двойственное отношение к раку: иногда она говорила о нем как о пораженной болезнью части себя, иногда – как о ком-то чужеродном, кто поселился в ее организме, кого надо схватить и вырвать с корнем.
«Теперь закройте глаза, – велел слепой доктор, – и подумайте о приятном».
О приятном. Впервые после долгого времени, лежа на очередной кушетке в кабинете очередного врача, замерев неподвижно, чтобы иглы, которые торчат из нее, как у дикобраза, не согнулись, не съехали и не воткнулись глубже, синьора А. вспомнила поздний октябрьский день, когда Ренато женился на ней, и клены с кроваво-красной листвой – казалось, склоны долины покрыты ранами. На ней было платье от портнихи – такое же, как у бельгийской королевы Паолы Руффо ди Калабриа, и, чтобы придать наряду оригинальность, она заказала у модистки с Виа XX Сеттембре венок из белых бутонов. Все до сих пор должно лежать в шкафу – и платье, и каркас венка, и приданое, которое она сразу же убрала и больше не доставала. Ее пронзает острая тоска при мысли о постельном белье и скатертях изумительной красоты, которые она, чтобы не испортить, ни разу не использовала.
А потом, непонятно по какой ассоциации (возможно оттого, что Эмануэле любил открывать дома все ящики и проверять, что в них лежит) мысли синьоры А. переключаются на ребенка. Она вспоминает его тем утром, когда он решился отпустить ножку стула, сделал три неуверенных шажка в ее сторону и ухватил ее за колготы. Синьора А. была единственным свидетелем этого домашнего чуда. Мы с Норой даже обиделись – отчасти потому, что синьора А. долго этим хвасталась. «Он пошел со мной», – гордо объявляла она, пересказывая все с самого начала. Эмануэле слышал эту историю столько раз, что она вытеснила его собственные воспоминания.
«Да, я точно помню. Я отпустил стул и пошел к ней, а потом ухватил ее за колготы». С тех пор, как Бабетты не стало, мы ему больше не возражаем.