Черное перо серой вороны — страница 47 из 65

Он наблюдал в окно, как они выбирались из машины. Он слышал по громкой связи, как охранник переговаривался с Щупляковым, которому Осевкин приказал явиться на работу, ничего ему не объяснив. И не только ему, но и директору комбината Косолобову. И вот они сидят в своих кабинетах и ждут, не зная чего. Все это забавляло Осевкина, увеличивало вес в собственных глазах. Он не отдавал отчета, зачем это ему нужно. Ему так хотелось — и все. И никаких других объяснений не требуется. Ни ему, ни другим.

Наконец двое вышли из проходной и направились к административному зданию. Чуть впереди шагал торопливой подпрыгивающей походкой Чебаков, раздавшийся вширь на своей должности, что-то на ходу объясняя длинноногому парню во всем белом. Они еще не успели пересечь площадь, как на пульте вспыхнула красная лампочка, и голос секретарши объявил:

— Семен Иванович, к вам господа Косолобов и Щупляков.

— Проси, — бросил Осевкин, не спеша возвратившись на свое место за столом.

И почти тотчас же дверь приоткрылась, и в нее просунулась часть туловища Косолобова.

— Разрешите, Семен Иванович? — произнес он, замерев на мгновение.

— Входите, — разрешил Осевкин, но не сразу, а после довольно длительной паузы, с удовольствием наблюдая, как клонится вперед его директор, все более налегая на дверную ручку, остановивший движение своего тела в неудобной позе, не зная, продолжить это движение, или хозяин передумает в последнее мгновение и отбросит его назад жестом или грубым словом, как случалось уже не раз.

Странно, но Косолобов сумел удержаться, а затем, получив разрешение, стремительно шагнул в кабинет и пошагал к столу, на ходу протягивая руку для пожатия. Было во всей его изогнутой фигуре, особенно в блестящей лысине и больших очках, в неудержимо расплывающихся губах что-то для Осевкина унизительное, точно директор парадировал услужливого холопа, а не проявлял естественного чувства страха перед всевластностью своего хозяина. Но поскольку это повторялось из раза в раз, оно все более становилось привычным как для одного, так и для другого, с той лишь разницей, что Осевкин все это видел и понимал, а Косолобов не понимал и не видел, а сказать ему об этом было некому, потому что с другими людьми, стоящими ниже его на иерархической лестнице, он постепенно стал вести себя надменно, чем-то все более напоминая самого Осевкина, но без его неподвижного взгляда, придавливающего к земле слабого духом, не обладая его спортивной фигурой и безграничной властью, а потому карикатурно и неубедительно.

Щупляков держал себя прямо противоположным образом: на его скуластом лице не шевельнулся ни один мускул, его серые глаза смотрели внимательно и отчужденно. Он подождал, пока Косолобов пожмет вялую руку Осевкина, затем подошел к нему сам — и пальцы обеих рук побелели от напряжения жесткой схватки, мало похожей на дружеское рукопожатие. Однако оно продолжалось всего секунду-другую, и каждый из них, решив эту схватку в свою пользу, удовлетворенно хмыкнул: Щупляков про себя, а Осевкин во всеуслышание.

— Присаживайтесь, — показал Осевкин на приставной стол вправо от себя, переняв это словцо, ставшее почти жаргонным, от судейских, усвоивших в общении с уголовниками их язык и даже повадки, распространив жаргон на студенческие аудитории. — Сейчас здесь будут Чебаков и журналист из Москвы, — продолжил он тем тоном, каким говорят с людьми неполноценными, для которых важен не столько смысл, сколько тон, не сулящий ничего хорошего, если они ослушаются своего хозяина. — Я хочу, чтобы вы присутствовали. Затем пойдем и покажем производство. Надеюсь, что вы не будете выглядеть истуканами, которых лишили языка. Вы отвечаете за производство и порядок на этом производстве, следовательно, вам должно быть не все равно, что о нас напишет этот… этот щелкопер…

— Да-да, разумеется, Семен Иванович! — с готовностью подхватил Косолобов и глянул умоляющими глазами на Щуплякова.

Но лицо того оставалось все таким же неподвижным и бесстрастным.

Снова вспыхнула красная лампочка на пульте, и голос секретарши торжественно возвестил:

— Семен Иванович! К вам гости.

— Проси.

Распахнулись сразу обе створки двери, мученическое чувство долга и осознания важности события будто распяли на одной из них секретаршу, пропускающую гостей в святая святых комбината, выставив вперед груди, точно локаторы, проверяющие гостей на взрывчатые и прочие вещества.

Оба, и мэр и журналист, миновавшие друг за другом эти локаторы, лоснились от съеденного и выпитого, благодушно улыбались, будто ничего более приятного, чем встреча с владельцем комбината, не существует и существовать не может. Они прошли к столу, Чебаков представил Валеру, а Валере всех прочих, и всем они, следуя в том же порядке, пожали руки, а затем уселись напротив директора и начальника охраны.

Валера Жилинский, ехавший в Угорск с опасением и предубеждением ко всему, что там увидит, и ко всем, кого там встретит, испытывал что-то вроде разочарования и раздвоения личности: и увиденное выглядело не так уж плохо, и люди оказались не такими уж отпетыми негодяями, какими они представлялись из уст Иваныча. Он все чаще вспоминал сетования одного важного лица по поводу, будто средства массовой информации льют на голову обывателя одну лишь чернуху, не замечая и даже не пытаясь замечать положительных явлений в нашей жизни. Между тем — по общему мнению этих средств — прославленному классиками русской литературы российскому обывателю, свергнутому со своего пьедестала большевиками и вновь вознесенного на него эпохой капиталистической реставрации, всегда чего-то не хватает, всегда он чем-то недоволен. А все потому, что дальше своего носа ничего не видит, и что ему ни дай, что для него ни сделай, он будет продолжать брюзжать, скулить, ругать власти, при этом палец о палец не ударит, чтобы благоустроить свою полуазиатскую, полуевропейскую жизнь. Вот и Валерины родители, живущие в городишке, очень похожем на Угорск, ни на что самостоятельное не способны, а послушаешь, так виноваты в этом не они сами, а все те же власти. Ведь сумел же он, Валера, вырваться из этого обывательского омута, сумел же увидеть жизнь во всех ее проявлениях, — как в положительных, так и отрицательных, — сумел понять, что иной она быть не может, разве что положительных явлений станет больше, чем отрицательных. И дело не в том, что его, московского журналиста, вчера накормили изысканным даже по столичным меркам ужином, а сегодня не менее изысканным обедом. Ужин, обед — все это чепуха! Его такими подачками не купишь. Но надо же взглянуть правде в глаза. А правда состоит в том, что наиболее решительно переделывают жизнь те люди, которые наделены сильным характером и волей к преобразованиям. Да, многие из них начинали подниматься с самого дна, расталкивая других и устраняя тех, кто им мешал творить историю по собственному разумению. Да, они наломали дров, прежде чем попали в русло созидания и творчества. Да, они не всегда хорошо образованы и умны. Да, все, к чему они притрагиваются, источает мерзость. Но ведь других-то нету. Нетути, господа обыватели, — в этом все дело. Тем более что не только мерзость источается от их прикосновения, но и что-то, ей противостоящее. Надо же понимать, в конце-то концов, что в них самих, как и во всем обществе, идет внутренняя борьба мерзости с не-мерзостью, и не-мерзость должна возобладать. Более того, придет время, и умные люди, оценивая прожитое и пережитое, отдадут им должное, как нынче отдают должное Демидовым: они были первопроходцами, они расчищали дорогу к свободе личности, к творчеству и, в конце концов, — ко всеобщему благополучию и благосостоянию. Даже тот же Осевкин, на встречу с которым они приехали на комбинат прямиком из ресторана, со временем может попасть в святки за богоугодные деяния. Как разбойник Кудияр. Потому что церковь — она тоже люди, и за деньги может простить кого угодно и за что угодно. Вспомнить хотя бы индульгенции, распространенные на Западе в Средние века, купив которые, можно очиститься от любого преступления. А мы, россияне, как раз и находимся на уровне средних веков, куда нас втягивают всякие там мигранты и кавказцы. И наше возвращение к церкви есть возвращение прежде всего к суеверию: и ученейшие космонавты, и не слишком ученые писатели, актеры и бог его знает кто еще, — все они с каким-то порочным сладострастием признаются в своем суеверии. И даже сам Валера чувствует на себе влияние этого поветрия, смотрит на него с усмешкой, но не может от него избавиться.

Мысли эти, внушенные Валере на факультете журналистики, высказанные в той или иной форме философами свободного полета ума и фантазии, среди которых Маркс выглядел взбесившимся обывателем, возжелавшим прославиться, но при этом не поступаться благами жизни, дарованными ему происхождением и положением в обществе; мысли, воспринимаемые Валерой поначалу как нечто кощунственное, направленное против цепляющегося за свой пьедестал обывателя, только теперь, при столкновении с действительностью, а более всего, как это ни странно, после бессонной ночи, проведенной в угаре плотской любви с увядающей женщиной под шум грозы и молитвы блудницы, обрели некую вполне законченную форму, но не в стиле «рабочего и колхозницы» Мухиной, замерших в оборванном порыве в неизвестность, а в стиле нынешних авангардистов, тоже чего-то ищущих, но не способных найти ничего существенного, зато предупреждающих своих мечущихся последователей, что этот путь ведет в никуда.

Единство многообразия, единство противоречий, мерзости и не-мерзости, единство жизни и смерти — вот с какими мыслями шел Валера на эту встречу. При этом свою жизнь, свое эго он не связывал ни с первым, ни со вторым, ни с третьим. Он был выше, он был над ними, возвышался над всеми, даже над самим собой, он призван осуждать и миловать, он тот «божий суд», о котором мечтали в давно минувшие годы лучшие умы России. Но именно «божий», не земной, тем более не нынешний, прогнивший сверху до низу! «Божий» — это некая всеохватность, всемирность, и не только в смысле всеземности, а именно всесветности, где царят еще не познанные законы вечного движения природы, равнодушной к человеку, случайно ею созданному, но вполне определенно обреченному на гибель. И эта всесветность так или иначе отражается на маленьком мирке по имени Земля с ее случайными обитателями. И так же, как равнодушная природа творит разрушая, и разрушает творя, точно так же и человек, дитя этой природы, следует ее непознанным и непознаваемым законам.