— И куда это ты, доченька, собралась в такую рань?
— Кататься, — ответила Светка, передернув плечами.
— Чтобы за ограду ни ногой! — приказала мама уже совсем другим, сварливым, голосом.
— Очень надо, — ответила Светка, тренькнула звонком и покатила.
Так Светка и каталась туда-сюда до самого обеда. А Жорочка за нею следом. Но она и близко его к себе не подпускала. И даже пригрозила:
— Подойдешь еще раз, палкой по башке стукну, сопля зеленая!
А после обеда все, как всегда, разбрелись по своим комнатам. И Светка притихла в своей комнате на втором этаже, прислушиваясь к шагам и голосам, к любым звукам, пытаясь понять, чем они ей грозят. Вроде бы ничем. И она тихонько пробралась на террасу, тянущуюся вдоль южной стороны дома, где в самом углу под старой детской ванночкой дожидался ее школьный рюкзак, в котором уже лежали, тщательно упакованные в полиэтиленовые пакеты пирожки, булочки, колбаса, сыр и что-то там еще, чего она не успела рассмотреть, пока тетя Зина совала эти пакеты в ее рюкзак, приговаривая:
— У них там, поди, и нет ничего вкусненького-то. Знамо дело — мужики, они ничего, окромя картошки в мундирах, не умеют.
— Какие мужики, тетя Зина? — притворно удивлялась Светка.
— Мне-то откуда ж знать, какие? — бормотала та. — Ты главное, Жорочки вашего опасайся: уж шибко он нехороший мальчишка. Кляузник. А мать, что ж — она покричала и забыла: у нее свои заботы. У всех свои заботы, а дети — как тот подорожник: всяк наступить норовит.
Накинув на плечи лямки рюкзака, Светка через музыкальную комнату пробралась на черную лестницу, осторожно спустилась вниз, из гаража вывела совсем другой велосипед, старый, но очень надежный, а тот, новенький, оставила специально под окнами Жорочки: пусть сторожит, слизняк вонючий, — села и покатила, но не к воротам, где дежурил охранник, а к «пляжу», то есть к песчаной косе, специально насыпанной для загорания: с шезлонгами, грибками, столиками и скамейками, гамаками и качелями. Коса эта из дому не видна, зато вдоль берега, где едва по колено, можно миновать забор с колючей проволокой поверху, и по тропе через лес выехать на дорогу. Единственное, чего Светка боялась, что Пашки она в лесничестве не застанет. А мобильника у него нет, позвонить и узнать, где Пашка сейчас находится, невозможно.
Но Пашка, на ее счастье, оказался дома. На этот раз он не стал прятаться от нее. Да и когда бы он успел, если Светка появилась перед ним совершенно неожиданно, застав его за сбором свежих щепок возле ворот, оставшихся после того, как он несколько подтесал один из столбов. Увидев Светку, он так и замер с раскрытым ртом, и на лице его, синим с одной стороны, не было заметно ни капельки радости, будто это и не Светка к нему приехала, с которой он целовался в день ее рождения, а какая-то совсем другая девчонка. Но он, Пашка-то, вообще странный: его надо растормошить, только тогда он как бы очнется и станет тем милым и ласковым котенком, с которым можно вытворять все, что угодно.
— Паш, ты как думаешь, твой отец догадался или нет? — спросила Светка после долгого молчания, стоя сбоку и глядя, как Пашка подкладывает новые поленья в печку и шурует там кочергой, шурует долго и без всякой надобности.
— Откуда я знаю, — проворчал он, положив кочергу на железный лист, укрывающий пол, и откидывается к стене.
Светка тут же снова забралась к нему на колени, поерзала, устраиваясь поудобнее, прижала Пашкину голову к груди: ей доставляло особенное удовольствие, когда он целует ее груди. Тогда все тело ее как бы парит в воздухе, наполненное чем-то приятным и теплым. Но Пашка, обняв ее за талию, замер, и лишь дышит ей в ложбинку между грудями, точно боится обжечься. Светка тоже замерла в ожидании, однако мысль о том, догадался дядя Коля или нет, не дает ей покоя.
— Мне кажется, что догадался, — вздохнула она, но, похоже, без всякого сожаления. — У тебя отец умный, только он не приспособленный.
— Это как? — вскидывается Пашка, заглядывая снизу вверх в Светкины глаза, хотя уже и от матери слышал про отца нечто подобное. И даже чего похлеще.
— А вот так: все люди, как люди, а он сам по себе, — убедительным тоном повторяет Светка чьи-то слова. — А самому по себе жить нельзя: съедят.
— Кто съест? — удивляется Пашка, которому не хочется ни думать, ни разговаривать, тем более что услыхать такие взрослые слова от Светки он никак не ожидал.
— Все! — отвечает Светка.
— Да ладно…
— Вот тебе и да ладно, — передразнивает Светка и, помолчав, спрашивает: — Ты меня проводишь?
— Провожу, — соглашается Пашка с облегчением. — Только надо отцу сказать, что мы поехали.
Он смотрел, но уже без всякого любопытства, как Светка заправляет свои загорелые груди (и где это она их так загорела?) в кружевной лифчик телесного цвета, при этом делает все это не спеша и как бы с сожалением: заправит, снова откроет, разглядывает, трогает, косится на Пашку, будто ждет от него то ли слов, то ли действий. Соски у нее розовые, почти красные, а вокруг большое круглое пупырчатое пятно, и тоже красное. А по всей груди Пашкины поцелуи фиолетовыми пятнами.
— Вот смотри, что ты мне наделал, — продолжает капризничать Светка, не дождавшись от Пашки ни слова, ни действия. — Как я теперь покажусь своей маме?
— Ты ж сама говорила: сильней и сильней, — оправдывается он.
— Так это ж я в экстазе, дурачок! А ты должен был соображать, что делаешь… глупенький ты мой, — воркует Светка и снова прижимает Пашкину обритую голову к своей груди. — Так бы вот тебя и… и не знаю что! — шепчет она. — Скажи, ты меня очень любишь?
Пашка чуть отстраняется от Светкиных теплых и мягких грудей и отвечает, касаясь губами Светкиной ключицы:
— Очень.
— Очень-очень?
— Очень-очень, — говорит он, помедлив, не задумываясь над своими и Светкиными словами, но зная, что надо соглашаться, потому что Светке это приятно. Да и в кино, когда показывают всякую там эротику и секс, про любовь так и говорят, что очень, потому что так надо. И тетки в кино ведут себя точно так же, как Светка: и стонут, и пыхтят, и вообще… Даже смешно иногда становилось от ее пыхтений. А когда Светка увидела кровь на простыне, так даже заплакала. Как будто Пашка хотел, чтобы до крови. Нет, он, конечно, понимает, и пацаны говорили, что у девок такое случается, если в первый раз, но все эти разговоры были просто разговорами, ничего общего не имеющими с действительностью. Еще меньше они касались самого Пашки и Светки. Но кровь на простыне Пашку напугала тоже: что как отец увидит? Однако Светка, поплакав немного, тут же рассмеялась, сдернула простыню с Пашкиной кровати и сразу же застирала ее в холодной воде с хозяйственным мылом, потом просушила тряпочками, будто делала это тысячу раз. Но все равно какие-то желтоватые пятна остались. И сырость тоже. Впрочем, и это не соединило Пашку с действительностью. Ему казалось, что все, что между ними произошло, произошло не с ним, а с кем-то другим. И вот это все еще тянется и тянется, и не видно ему конца-краю.
— А уж я тебя так люблю, Пашенька, так люблю, что и сама не знаю как, — воркует Светка, целуя его обритую голову. — Я хоть завтра бы стала твоей женой. А ты?
Пашка надолго задумывается. Впрочем, никаких мыслей в его голове не возникает, а так что-то… что-то странное: Светка и женщина — такого не может быть, хотя она и старше Пашки на целых семь месяцев, а уж жениться — вот уж выдумает так выдумает. Но выражать свои мысли вслух Пашка опасается: Светке его мысли вряд ли понравятся, а в том, что между ними произошло этой ночью, было и кое-что приятное, так что он совсем не против, чтобы оно повторилось, но когда-нибудь потом. Вот бы пацаны узнали — от зависти лопнули бы: Пашка и дочка самого мэра! Прикольно! Но говорить об этом нельзя никому. Даже отцу.
Светка чуть отстранилась от него, взяла осторожно в ладони его еще не оправившееся от бандитских кулаков лицо, заглянула в Пашкины усталые глаза с таким жалостливым ожиданием, что Пашке самому вдруг захотелось заплакать. Но плакать мужику нельзя, потому что… Нельзя и все тут. Он не плакал даже тогда, когда его били бандиты. То есть он плакал, но исключительно потому, чтобы они подумали, что он не может терпеть. А он очень даже мог. А тут и плакать-то не с чего.
— Не знаю, — честно признался Пашка, горестно вздохнув: ему и в голову не приходило, что в таком возрасте можно думать о женитьбе.
Светка тоже вздыхает, решительно застегивает блузку и встает на ноги.
— Глупенький ты еще, Пашка, — говорит она с сожалением. — Ну такой прямо глупенький, как ребенок… — Помолчала немного и закончила деловито, будто речь шла о чем-то ерундовым, вроде того, хорошо накачены шины или нет: — А все равно я тебя люблю больше всех на свете. Больше папы, мамы… Больше всех-всех-всех! — Помолчала и снова жалостливо: — Я о тебе, Пашенька, как подумаю, мне сразу плакать хочется: тебе ж, наверное, очень больно было. И страшно. — И она всхлипнув, присела на корточки и уткнулась Пашке в исцарапанные колени, вздрагивая плечами.
И тогда он, осторожно гладя ее вздрагивающие плечи, не выдержал и заплакал тоже: и потому что жалко Светку, которая стала женщиной, и себя, потому что его ищут бандиты, чтобы убить, и отца, не приспособленного к жизни, и свою мать, настолько опустившуюся, что страшно смотреть.
Они плакали, каждый о своем, пока за стенами бани не послышался кашель заядлого курильщика Николая Афанасьевича и его шлепающие шаги.
Глава 42
Розалия Борисовна, жена Андрея Сергеевича Чебакова, трясла за плечи своего мужа, приговаривая визгливым голосом:
— Да проснись же ты наконец, скотина! Нажрался, как свинья, так что не добудишься!
Она шлепала его по щекам, а он только мычал и крутил головой, не желая просыпаться. Тогда она зажала ему нос — Андрей Сергеевич пару раз втянул в себя щеки, не получая воздуха, открыл рот и, всхрапнув, задышал часто, тараща мутные глаза на свою жену, растрепанную, не успевшую наложить на стремительно стареющее лицо слой дорогих кремов и мазей.