Развернулись, разъехались с машиной охраны. Высунувшись, Осевкин приказал:
— Ждите меня здесь.
И его машина покатила в противоположную сторону.
Сперва Осевкин ничего не понял: поперек дороги стоит машина мэра, чуть дальше — старая «Волга», люди копошатся, а чего ради, сразу не разберешь. Остановив машину перед въездом на разбитую дорогу, выбравшись из нее, он дальше пошел пешком. За ним охранник по кличке Колун, сорокалетний мужчина с широченными плечами и маленькой обритой головой.
Постепенно картина прояснялась. На дороге, ближе всех к Осевкину, лежит девчонка, лежит на спине, лежит так, как лежат тряпичные куклы, то есть изломанно по всей длине своего тела. Над нею, спиной к Осевкину, стоит мешковатый мужчина. Стоит безвольно опустив руки, ссутулившись, как приговоренный к смерти. Уж кто-кто, а Осевкин таких повидал немало.
Чуть дальше, привалившись к кузову машины спиной, сидит, вытянув ноги, сам мэр Угорска и его окрестностей, голова и рубаха в крови. Над ним хлопочет женщина в шортах… Нет, не хлопочет, а сидит на корточках и кричит, прижимая к уху мобильник. Осевкин разобрал главное: женщина вызывает «скорую».
На обочине сидит шофер мэра, которого все, и старые и малые, зовут дядей Владей. Он тоже в крови, к тому же прижимает к груди руку. Над ним склонился пожилой человек в соломенной шляпе. Где-то когда-то Осевкин его видел…
Из-под машины выглядывает измятая рама и переднее колесо велосипеда.
Осевкин подошел, спросил у мешковатого мужчины:
— Что тут произошло?
Мужчина повернулся к нему, и Осевкин узнал в нем Сорокина, бригадира наладчиков, который, судя по рассказу Лисы, и есть зачинщик всей этой катавасии с позорящими и оскорбляющими его, Осевкина, надписями. Этот Сорокин… — у Осевкина от нахлынувшей ненависти перехватило дыхание. Он сжал кулаки и шагнул к нему, но тот то ли не понял ничего, то ли ему было все равно, то ли случившееся так на него подействовало, что все остальное не имело значения: мельком глянув на Осевкина, он произнес глухим голосом, кивнув головой на лежащую девочку:
— Да вот… дочка мэра… насмерть.
— Это как же? — опешил Осевкин, останавливаясь в двух шагах от своего врага и чувствуя, как выходит из него весь запал мщения.
Сорокин лишь пожал плечами и отвернулся: перед лицом чужой смерти все остальное, действительно, казалось ему настолько незначительным, что он даже не обратил внимания на Осевкина.
И это тоже подействовало на хозяина ФУКа отрезвляюще. Более того, он почему-то в эти мгновения вспомнил о своих родителях. Но не вообще, а в последнем ряду зала суда, когда его и еще нескольких подельников судили за валюту и наркотики. Он видел их там всего лишь один раз. Он помнил, как поразили его глаза матери: в них он разглядел такую тоску, какая, скорее всего, может быть у человека, приговоренного к казни. Осевкин отвернулся, но его все время тянуло еще раз увидеть эти глаза и убедиться, что их выражение ему померещилось. А когда он снова глянул в ту сторону, там уже не было ни отца, ни матери.
Вернувшись из заключения, он, возглавив банду рэкетиров, купался в деньгах, вел разгульную жизнь, ходил по лезвию ножа и еще мог получать от всего этого удовольствие. Несколько раз он передавал деньги своим родителям, которые, как он узнал, бедствовали, но не сам, а через одного из своих людей, однако вскоре выяснил, что деньги эти они отдавали в детский дом, не взяв себе ни копейки, и перестал заниматься пустой благотворительностью.
И была еще одна встреча, последняя. Однажды он стоял на перекрестке, в нетерпении барабанил пальцами по рулю, поглядывая на светофор. Ему казалось, что медленно переходящая дорогу пара пожилых людей и есть та причина, по которой не загорается зеленый. Пара шла медленно, мужчина бережно поддерживал женщину под руку, и когда они поравнялись с машиной, женщина глянула на Осевкина, и хотя она не могла его видеть за тонированным стеклом, глаза ее удивленно расширились — и Осевкин узнал в ней свою мать, а в мужчине — отца. Правда, отец на машину не обратил внимания, но мать даже оглянулась, точно почувствовав, что в ней сидит ее сын. Осевкина поразило, как они постарели. Он их помнил другими, не слишком молодыми, конечно, но вполне соответствующими своему возрасту, и ему казалось, что, когда он их увидит снова, они будут такими же. Они не были такими же, они превратились в самых настоящих стариков. И что-то тогда кольнуло его в сердце, но не настолько сильно, чтобы изменить свою жизнь.
Рядом с мэром что-то говорила женщина. Что-то утешительное. На худой конец — успокаивающее. Чебаков тряс головой, прижимая к лицу окровавленные руки. И вдруг завыл, завыл страшным, истошным голосом — почти так же, как выл Пашка, только двумя октавами ниже. Он выл, но трудно было понять, отчего он воет: оттого ли, что в пяти шагах от него лежит бездыханное тело его дочери, или оттого, что ему до того больно, что нет сил терпеть эту боль.
Этот вой вернул Осевкина к действительности.
Женщина — теперь Осевкин узнал ее: жена Сорокина, главный бухгалтер жилищно-коммунальной службы города, — женщина эта наконец-то дозвонилась до скорой и теперь кричала, требуя, чтобы та ехала как можно скорее, иначе «вам там всем не поздоровится!».
Пожилой мужчина в соломенной шляпе, бинтовавший голову дяде Владе, оторвался от него и, с подозрением глянув на Осевкина, решительно направился в его сторону. При этом в его лице не было заметно ни почтения, ни страха.
Осевкин так и понял: именно в его сторону, а не туда, где лежит дочка мэра. И снова напрягся, понимая, однако, что сейчас не время и не место сводить счеты со своим обидчиком.
Мужчина подошел, кивнул Осевкину головой, постоял над телом девчонки, отошел к Сорокиной, спросил:
— Ну как?
— А что как? — вопросом на вопрос ответила женщина, с трудом поднимаясь на ноги. — Сами видите. — И добавила: — «Скорая» выехала.
— Надо будет милицию вызвать, — произнес мужчина. И поправился: — Полицию то есть.
— Ах! — произнесла женщина. — Вызывайте кого хотите! Хоть милицию, хоть полицию, хоть самого президента! — И пошла к «Волге», покачиваясь, будто пьяная, из стороны в сторону. Мужчина в шляпе присел возле мэра на корточки, что-то спросил. Мэр замолчал, опустил руки.
— Я вас перевяжу, — произнес мужчина. — «Скорую» уже вызвали…
Делать тут было нечего, но Осевкин никак не мог покинуть место катастрофы, его как магнитом тянуло к Сорокину. Более того, ему стало казаться, что и случившееся неделю назад, и то, что видели его глаза, как-то связаны между собой, и надо этот узел разрубить — разрубить раньше, чем появится полиция. Он шагнул к Сорокину, все так же обреченно стоявшему над лежащей девочкой, положил на его плечо руку.
Сорокин повернулся к нему, глаза их встретились — неподвижные Осевкина и тоскующие Сорокина.
— Так это ты написал против меня во Втором корпусе? — спросил он.
— Я, — ответил Сорокин. И в свою очередь, но с вызовом: — А что, неправда?
— Д-да к-кто т-ты т-такой? — прохрипел Осевкин, заикаясь от ненависти. — Ты, мразь, будешь меня учить, что правильно, а что нет? Т-ты… мужик!..
И Осевкин нанес ему короткий удар в челюсть.
Голова Сорокина дернулась, однако тот упал не сразу, а сделав несколько шагов к обочине, будто боялся упасть на труп дочки мэра, и только достигнув обочины, как-то неловко пошарил в воздухе рукой и рухнул на колени.
Осевкин, все более стервенея, подскочил, ударил его ногой в лицо и стал топтать, выкрикивая одно и то же:
— Убью, сука! Убью! Убью!
На помощь Сорокину кинулся Улыбышев, но на его пути встал телохранитель Осевкина и, выпятив квадратную челюсть, прошипел:
— Только шевельнись, мент, в землю вколочу.
Улыбышев, неожиданно крякнув, бросил свое тело вперед и врезался головой в живот охранника. Тот не устоял, и они оба упали, при этом Улыбышев оказался сверху, и теперь молотил охранника кулаками, но длилось это всего несколько мгновений: охранник пришел в себя, сбил Улыбышева ударом и вскочил на ноги, готовый «месить» его так же, как Осевкин все еще месит податливое тело Сорокина.
Но тут из-за машины метнулась тоненькая фигура Сережки Сорокина, и на затылок Осевкина обрушился удар бейсбольной биты. Осевкин дернулся, упал на колени. Второй удар по тому же месту — руки его подломились, и он рухнул лицом вниз. Правая нога его задергалась, пальцы рук заскребли землю, нога вытянулась, пальцы сжались да так и замерли, сжимая все, что сумели загрести.
К ним бежала, спотыкаясь, Нина Петровна, выкрикивая что-то однообразное, похожее на кудахтанье.
Охранник Осевкина в два прыжка подскочил к Сережке, готовому бить и бить в одно и то же место, отшвырнул его в сторону, подхватил Осевкина, желая поставить его на ноги, но тому явно было все равно — лежать или стоять, и охранник, беспомощно оглядевшись, понес тело своего хозяина в сторону от дороги, положил его на траву и теперь стоял и тупо смотрел на поверженного Осевкина, не зная, что делать дальше.
Улыбышев шевельнулся, покривился от боли в боку, сделал несколько осторожных глубоких вдохов — боль не проходила. И он остался лежать на спине и смотреть вверх, понимая, что от него уже ничего не зависит.
Над ним и над всеми прочими простиралось небо, такое голубое, такое глубокое, каким он его, казалось, видел впервые в жизни. По этому небу плыли на восток редкие пушистые облачка, похожие на барашков, пасущихся на голубых лугах.
И Алексей Дмитриевич, глядя на них, подумал со щемящей тоской:
— Боже, как мы измельчали. Как мы все ужасно измельчали.
Издалека, точно из преисподней, возвещая о конце света, нарастали истерические вопли «скорой».
Москва, 2010–2011 гг.