Наконец-то встретился я
С ненаглядной невестой моей!
То вытягиваясь в длину,
То расплющиваясь в ширину,
Как мила моя будущая жена!
Как мосластыми костями стройна!
Столько прелести вижу я в ней,
Что вот-вот разорвется печень моя….
1. Кто съел мое мясо?
– А-а-а, кэр-буу! Убью!
Рев, грохот. Небеса с лязгом рушатся, мир катится в тартарары, корни бездн дребезжат. И дом трясется, не без того. Я подскочил на кровати и едва не забоотурился спросонья. Что, опять?! У Уота каждый день так?
– Кто, дьэ-буо?! Найду, гырр-аргыр!
Яростный рык несся с кухни. В дверях я едва не столкнулся с Чамчай. К счастью, обошлось: сестра Уота успела отскочить на безопасное расстояние раньше, чем Юрюн-боотур полез наружу. Или это я к ней понемногу привыкаю?
Как ни странно, разгром на кухне царил умеренный. Ну, миски по полу разбросаны. Ну, табурет в щепки. Ну, два табурета. Из кладовки рыбой воняет. Почему? Потому что дыра в двери. Из дыры лавка торчит. А так все цело. Остальное, что можно было сломать, Уот, видать, давным-давно уже разнес. Устояло самое крепкое, надежное: камелек, стол…
– Ты! – в меня уперлись сразу два когтистых пальца. Оба, кстати, указательные. – Ты мое мясо съел?! Отвечай, буо-буо!
Неужто я за ужином все запасы схарчил, хозяину ничего не оставил? Вот ведь влип!
– Какое мясо?
– Мое! Мое!!!
Я кивнул на полку, с которой брал еду по указанию Чамчай:
– Здесь лежало?
– Не здесь! Здесь! – Уот плюнул в дальний угол. – Съел, да?!
Он был большой, очень большой, разве что не в доспехе. И злой, злой, очень злой. Голодный, вот и злой. Набросится? Нет, вряд ли. Я – гость. Дорогой гость, без малого родич. Иначе с ходу пришиб бы, без объяснений.
Я поглядел туда, куда плюнул Уот. Еще одна дверца, вырванная – удачное сравнение! – с мясом, валялась на полу, расколота надвое. Полки, открывшиеся за ней, пустовали. Пол вокруг усеяли кровавые ошметки неприятного вида.
– Нет, это не я. Веришь?
Уот в задумчивости поскреб пятернями затылок:
– Ты честный. Зять. Верю!
– Спасибо.
– Кто? Кто, кэр-да-буу?!
И вдруг:
– Ты! Ты съела!
В кухню сунулась Чамчай – и немедля попала под подозрение. Я поспешил отодвинуться от удаганки, выдерживая безопасное расстояние. Обвинение брата Чамчай нисколько не смутило – видать, привыкла.
– Сдурел? – неласково поинтересовалась она. – Когда это я тебя объедала?
– Всегда, дьэ-буо!
– Когда – всегда? Вспоминай, бестолочь!
– И вспомню!
– И вспомни! Давай, я жду!
Уот наморщил лоб. Уот закусил губу. Уот пробурчал что-то невнятное. Чамчай ждала, подбоченясь, точила когти об кусок гранита, подобранный невесть где, и Уот усох:
– Не помню. Не ты, нет. А кто?
– Вот и выясняй, кто в доме безобразничает? Ты тут хозяин?
– Хозяин!
– Что хозяин с вором делает?
– Поймаю! Убью! Ворюга!
– Лови на здоровье, – Чамчай лишь рукой махнула. – А ты что скажешь, красавчик?
Я пожал плечами:
– Воры? Какой балбес к вам полезет?
– Ты, например.
– И то верно. Надо поискать: вдруг еще что пропало?
– Хорошо, пошли искать.
Мы оставили Уота на кухне – шарить по кладовкам в поисках воров, а скорее всего, съестного. Чамчай привела меня в комнату для гостей, обождала, пока я прижмусь к стене подальше от нее – и спросила:
– Это что?
Ну, щель в полу. Немаленькая такая. Из нее раньше крыса выглядывала. Ага, вот и крыса. Остаточки: хвост, лапа, клочья шерсти и бурое пятно.
– Воры, говоришь?
– Не воры, – признал я. – Вор бы крысу жрать не стал. Взял бы, что поценнее, мясо съел, если голодный – и ноги в руки.
– Мудрец! И кто это, по-твоему?
– Тебе виднее, что за пакость у вас водится, – огрызнулся я. – Ты же здесь живешь, не я! У себя дома я каждую собаку знаю! А у вас что? К Зайчику ход роют, ночью вокруг дома шастают…
– Ты про меня, что ли? Это я ночью шастаю?!
– Нет! Другая шастала! Другой! Другое! – с опозданием я понял, чем рискую. – Небось, эта тварь и мясо сожрала, и крысу. Знаешь, кто это?
– У нас тут много чего водится, – Чамчай нахмурилась, потемнев лицом. Угли, тлеющие в ее глазницах, вспыхнули ярче, хвост заметался из стороны в сторону. – Но чтобы в дом лазили? Ты ее видел?
– Только хвост. Когда она в дыру удирала… Жаворонок!
Похоже, скоро у меня в привычку войдет: чуть что – нестись в подвал к Жаворонку. Проверять: как она там? В отличие от Уота, Чамчай не стала орать мне вслед: «Ты куда?!» Понятливая, не чета братцу. Была бы еще посмазливей… Размышляя о внешности Чамчай, я забыл про засов, который сам же и поставил. У боотуров память короткая. С разгону я врезался в запертую дверь: треск, хруст, отчаянный взвизг железа.
Дверь распахнулась.
– Вон! Не тронь меня!
Твердое. Между глаз. Бац!
Звенит. В голове? В пещере?
Враг! Враг ударил!
Где?
Поймаю! Убью! Ворюга!
– Юрюн!
Враг по имени зовет. Подманивает.
Не враг.
Жаворонок?
Усыхаю.
– Ты цела? Цела?!
Я потер лоб. Под ногами валялась медная миска со смятым краем. Убедившись, что я усох, Жаворонок выбралась из угла. Сарынова дочка старательно отводила взгляд; делала вид, будто высматривает что-то во всех углах сразу.
– Извини. Я думала, это оно.
– Что – оно?! Кто – оно?!
– Шуршало, скреблось. За дверью, – Жаворонок объясняла кратко, деловито. Примерно так же думает боотур. – Шипело.
Она зябко передернула плечами:
– Страшно!
– Может, крысы?
– Нет, не крысы! Большое. Хорошо, что ты засов поставил!
Я поставил, я и снес. С наружной стороны двери обнаружились свежие царапины. Глубокие! Кем бы эта дрянь ни была, когти у нее изрядные.
– Ничего не бойся! – заявил я Жаворонку самым уверенным тоном, на какой был способен. – Дверь ей не по зубам. Засов я сейчас починю. Запрись и жди.
– Чего ждать?
– Пока мы эту тварь изловим!
– Мы?
– Мы с Уотом. Вдвоем мы ее быстро поймаем!
И я принялся чинить засов.
2. Охота пуще неволи
– Кэр-буу! Сожрала!
Уот уже не злился – устал, наверное. Просто удивлялся.
– Что сожрала?
– Тушу! Тушу сожрала! Тут лежала.
По дороге я успел заскочить в конюшню. И Мотылек, и Уотов арангас были невредимы, но беспокойны. Мотылек всхрапывал, стриг ушами. Иногда мой конь замирал, прислушиваясь, и вдруг вскидывался на дыбы, ржал с тревогой, гулко бил копытами в утоптанный земляной пол, присыпанный лишайниковой трухой. Арангас в соседнем стойле хрипел, шипел, щелкал зубами. Топал деревянными балками, щупальца метались из стороны в сторону, хватали все, на что натыкались, отпускали и принимались шарить дальше. Насилу я их успокоил; арангас даже пришлось ласково потрепать по морде. Живой помост лизнул мне руку спасенным вчера языком. Не иначе, тварь и здесь побывала. Хорошо, напасть не рискнула. Отбились бы Мотылек с арангасом от нее?
Нет, лучше не проверять!
Я отправился на поиски Уота. Адьярая я нашел в подземелье, неподалеку от темницы с безучастными пленниками. Из чулана, где хранилась сожранная туша, разило тухлятиной. На полу – уже привычные бурые пятна, дурнопахнущие ошметки, раздробленные огрызки костей.
– Дьэ-буо! Вот ведь! Чем пленников кормить?
– Слушай, Уот…
– Слушаю, да! Уши – во!
– Не пора ли с этой тварью покончить?
– Пора! Прикончу!
– Так давай ее искать!
– Искать? Кого?
А я уж было обрадовался. Ничего, я упрямый.
– Вора! Который твои запасы жрет.
– Зачем искать? Придет – убью.
– Вор сам не придет. Искать надо. Ловить.
– Искать? Скучно. Не хочу. Придет!
– А если не придет?
– Тогда уйдет. Все сожрал, да!
– И что тут хорошего?
– Больше жрать нечего. Уйдет, не вернется.
Как кого пришибить – это Уот всегда с радостью! А искать – скучно ему, видите ли! Вот же балбес одноглазый! Ладно, я знаю, чем его пронять.
– А если ворюга твою невесту сожрет?
– Невесту? Не сожрет!
– А вдруг?
– Шурин побил, прогнал! Невеста тоже побьет.
– Невеста слабая. Не побьет.
– Моя невеста сильная!
– Твоя невеста – человек-женщина. Ей с вором не справиться.
– Справится!
– Уот, кто здесь ее жених? Твоей невесты? Ты или я?
– Я! Я жених, буо-буо!
– Тогда почему я о ней беспокоюсь, а ты нет? Кэр-буу!
– Моя невеста, дьэ-буо! Я беспокоюсь!
– Так найди и прибей эту тварь, раз жених! А то доберется до твоей невесты…
– Доберется? До моей невесты?
На адьярайской роже отразилось сомнение. Уот задумался и усох. Когда усыхаешь, лучше думается. А когда думаешь, легче усыхаешь. По себе знаю.
– Молодец! – Уот наладился по-родственному хлопнуть меня по плечу, но я вовремя увернулся. – Хороший зять. Тюнгюр[53]! Самый лучший! Невеста моя, а ты беспокоишься, да! Люблю. Невесту тоже люблю. Найду вора, убью! Вдруг до невесты доберется?
Уот с шумом втянул воздух, раздувая ноздри:
– Запах чую! Найду…
Оглушительно сопя, он с неожиданным проворством метнулся за угол. Ну да, помню. Дядя Сарын говорил: у Уота – чутье.
– Погоди! Я с тобой!
– Не ходи за ним, – предупредили из темноты. – Накличешь беду.
– Я же помочь хотел!
– Хотел – помогай. В доме шаром покати, скоро с голоду помрем. Айда за добычей…
Из сумрачных теней соткалась угловатая фигура Чамчай. Удаганка предусмотрительно оставалась на безопасном расстоянии.
– На охоту, что ли?
– Охота, женишок, пуще неволи. Охота тебя кормит, а в неволе тебя кормят. Выбирай!
– А как же тварь?
– Сказала же: не лезь! – в раздражении она хлестнула по стене хвостом. Когти голенастых ног скрежетнули по шершавому камню. – Пойдешь за ним – рассердится: «Я тут хозяин! Мой дом, я и порядок наведу!» Еще подеретесь без меня…
– Ну, тебе видней.
Я хотел поехать на Мотыльке, но Чамчай отсоветовала. Дебри, мол, глушь, угробишь коня… Про дебри я ей сразу поверил и отправился пешком – топал в десятке шагов позади удаганки. Вести так разговор было несподручно, поэтому мы большей частью молчали.
За черной скалой начинался горелый лес: кривые обугленные стволы с огрызками веток, серый пепел под ногами. При каждом шаге пепел взлетал едкими облачками, норовил запорошить глаза, забраться в нос. Я чихнул, и пепел шевельнулся удивительным образом. Что-то под ним двигалось, извивалось, шелестело, спешило убраться прочь.
Угроза? Добыча?
– Шагай, – подбодрила Чамчай.
Гарь закончилась, и мы оказались над обрывом, на вершине исковерканного склона. Местами он блестел, словно полированный: гладкий и даже на вид скользкий. Подо мной склон притворялся озером в ветреный день, шел рябью. Казалось, ветер взъерошил смоляную гладь, а она взяла и застыла, скованная лютым морозом. Из уступов и наплывов торчали ноздреватые шары буро-ржавого цвета – большие и маленькие.
Камень? Железо?
По левую руку громоздились острые, как клинки ножей, скалы. Тускло отблескивая, стена серо-стальных лезвий уходила ввысь, вгрызалась остриями в вихрящиеся хмурые небеса. Я глянул вправо – и охнул от потрясения. Из горной теснины с басовитым рокотом извергался огнепад. Со дна ущелья, куда рушился огонь, тяжелый и вязкий, вздымались и не спешили опасть столбы искрящегося пламени. По ущелью гуляли отсветы и блики. Смотреть было больно: охра, багрянец, лисья рыжина, расплавленное золото и белизна – пронзительная, ярящаяся.
Грозно. Мрачно. Красиво.
Очень красиво!
– Зеваешь? – возмутилась Чамчай. – Ворон ловишь?
Не имея возможности отвесить мне подзатыльник, она указала дорогу вниз: вали туда, мол. Далеко под нами кучерявился густой, серый с прозеленью мох. В нем проглядывали узловатые корни, а может, щупальца. Нет, не корни. Не щупальца. И не мох.
Внизу плотно смыкались друг с другом кроны деревьев.
3. Отступление
Наверное, вы удивляетесь, слушая мой рассказ о пребывании горемычного Юрюна Уолана в Нижнем мире; наверное и даже наверняка. На моем месте вы бы всякий раз поступали совершенно иначе! То есть поступали бы вы так же, но переживали бы по поводу каждого поступка гораздо больше. Жаворонок и Чамчай, Уот и Зайчик – они бы варились в вашем (моем!) сознании, как добыча в паучьем колодце, теряя шкуру за шкурой. Вы бы мучились и терзались, страдали и бились головой об стенку по поводу каждого чиха. Положим, терзался бы я, но вы внимали бы моим терзаниям и кивали: правда! правда жизни!!! Слушатели не любят страдать, но обожают следить за чужими страданиями. Это у них, как позже я выяснил, называется сопереживанием. О, как бы вы сопереживали Юрюну! Вы бы вымотали мне все три души, вынули все жилы из сердца и завязали их на девять узлов! Прошу прощения за то, что отнял у вас такую прекрасную возможность, обокрал слушателей, лишив тысячи ярчайших чувств. В свое оправдание могу лишь напомнить, что я – боотур. Мы, боотуры – люди действия. Наше дело – совершать поступки, а не обсасывать их. Займи работой ноги, руки и прочие деятельные части боотура, и чувства притупятся, а Кэтит Ютюгэн[54] станет для боотура вполне приемлемым местом обитания. Дети приспосабливаются легче взрослых, а боотуры – те же дети, вечные дети. Так случилось и со мной. Я спасал Жаворонка, бегал туда-сюда, устанавливал засов, спорил с девушкой, не желающей спасения. Я возился с Зайчиком, мчался на крик Уота, искал вора, объяснялся с Чамчай, искал безопасное расстояние между нами; ловил тварь, ухаживал за Мотыльком… Но главное не это. Дома, на небесах, я еще ребенком ослушался папу с мамой, поведя свою судьбу в поводу. Дома, на земле, живя бок о бок с Нюргуном, я нес ответственность за него и Айталын. Я был опекуном, старшим, я командовал и принимал решения. Здесь, в Нижнем мире, командовали мной, решали за меня, опекали меня. Белый Владыка! – меня даже спасали. И Юрюн Уолан с радостью шел навстречу, брал то, что ему недодали, принимал новую судьбу: подчиняться, выполнять, быть тем, кто плывет по течению.
Еще раз прошу прощения за многословие. Мне сказали, что все это, о чем я говорил выше, у опытных рассказчиков называется отступлением. Если так, я больше не побеспокою вас излишними объяснениями. Отступление? Боотуру проще пасть в бою, чем отступить.
4. Тресь кулаком! Тресь кулаком!
Под деревьями царила влажная духота. Я взмок, как летом перед грозой. Кэр-буу![55] На Уотовой скале ветер насквозь продувает, на гребне склона зябко, а тут теплынь! В горах холоднее, чем в аласах, но не настолько же! Да и спустились мы всего-ничего: шесть полетов стрелы.
Это, небось, ущелье с жидким огнем виновато.
Лес был не лес, а чистое издевательство. Лиственница? сосна? березка?! Шиш тебе, Юрюн-боотур! У одних деревьев стволы гладкие, кроваво-красные, без коры, будто освежеванные туши. Листья глянцевые, блестят наконечниками копий. Чамчай велела: не трогай, ядовитые. Другие деревья – приземистые толстяки, в пять обхватов. Кора в морщинах, будто кожа старика. Веток тьма-тьмущая, крона – сплошной шатер. У третьих стволы прямые, чешуйчатые: змеюки-исполины вытянулись, одеревенели, и кто-то вбил их хвостами в землю шутки ради. Не знаю, как вам, а мне сразу вспомнился Уотов арангас. Не родичи ли? А ну как оживут? На верхушках древозмей вместо голов торчали пучки широченных резных листьев.
Нет, пожалуй, не оживут. Без головы разве жизнь?
Под ногами – ковер палой листвы. Пружинит, прогибается. Оставишь след, и в ямке проступает ржавая вода. Пахнет прелью, гнилью и еще цветущим лугом. Трава? Трава есть. Полно травы! Коряги замшелые, буреломы; грибы мне по колено, а местами и по пояс. Вокруг царил оглушительный гомон, хоть уши затыкай – писк, стрекот, шуршанье, свиристение. Показаться на глаза местная живность опасалась, за исключением жуков величиной с хорошего кэкэ-буку[56]. Время от времени они с гудением носились туда-сюда, отблескивая зеленоватой медью.
Папоротник я признал не сразу. Признаешь тут, когда он в три моих роста вымахал! Под развесистым папоротником-боотуром Чамчай и остановилась.
– Под ноги смотри, – предупредила удаганка. – Я ловушек наставила.
– А охота когда? Охоту хочу!
– Ловушек не хочешь?
– Не хочу! Скучно!
– Уот, – вынесла Чамчай приговор, и я залился краской. – Вылитый Уот. А что два глаза, так это пройдет. Успокойся, скучно не будет. Тут знаешь какие лапочки бродят?
– Какие?
– Тебе понравится.
Словно в подтверждение, издалека долетел трубный рев. Добыча? Хищник? Если хищник – все равно добыча! Хищник даже лучше. Интересней!
Чамчай стала меньше. Нет, это я стал больше.
В первой ловушке-петле обнаружилась лапа. Только лапа, без хозяина. Волчья? Случается, волк сам себе лапу отгрызает, если в капкан попадет. И по виду волчья, когда б не размеры. Такая лапища лесному деду впору! Шерсть грязно-бурая, с седыми подпалинами.
Вторая ловушка пустовала.
В третью угодил я. Как ни глядел под ноги, а все равно попался. Мастерица Чамчай западни обустраивать! Может, она их еще и заколдовывает? Я хотел спросить удаганку об этом, но вовремя передумал. Выпутался из петли, насторожил ее заново и пошел дальше, стараясь идти след в след за Чамчай.
– Есть!
Диковинный лес здесь резко обрывался – как ножом отрезали. Дальше начиналась тундра. Настоящая, привычная, разве что ягель рос пышнее, березовый стланик был повыше, а от крупных ягод голубики в глазах рябило.
На краю внезапной тундры мучилось, не в силах убежать, лохматое чудище. Рыжая свалявшаяся шерсть топорщилась на темени мохнатой шапкой. Покатая спина, ноги-столбы, сзади хвост, спереди, между глаз… Тоже хвост? Хвостище?! Завидев нас, пленник воздел к небу передний хвост и затрубил с испугом и жалобой. Зверь удался крупный, такая туша должна была легко порвать жильную петлю, стянувшую чудищу левую заднюю ногу. Однако петля и не думала рваться. Точно, заговоренная!
– Детеныш, – сказала Чамчай. – Год от силы.
– Детеныш?!
Какое же оно тогда взрослое?!
– Что у него вместо носа?
– Хобот. Прибей его, и потащили. Хорошее мясо.
– Точно хорошее? Их едят?
– Свежуешь, – в голосе Чамчай я услышал издевку, – разделываешь, нарезаешь кусочками. Вымачиваешь в кислом молоке со щавелем. Раскладываешь по горшочкам, заправляешь травками-корешками, заливаешь сметаной. И в камелек, тушиться! Тушить надо долго, потом еще томить…
У меня забурчало в животе – куда там реву мохнатика! Я шагнул к детенышу. Зверь шарахнулся прочь, но петля не пустила. Чудище трубило, я бурчал голодным брюхом, и нам обоим никто не откликнулся. Жаль, что не откликнулся – добыли бы мяса на год вперед!
– Ну, ты скоро?
Большой, сильный!
Как Нюргун.
Кулаком по башке – тресь!
Как Нюргун!
Мясо упало. На колени упало.
Хрипит, дышит. Головой мотает.
Живое, кэр-буу!
Еще – тресь! И еще – тресь!
Под кулаком – хрусть!
Свалилось мясо набок. Дрожит боками.
Не дрожит.
Дышит? Не дышит.
Всё?
Всё.
Пока я валил зверя, Чамчай притащила волокушу из жердей и веток. Запасливая! И предусмотрительная: загодя неподалеку припрятала. Стараясь усыхать помедленней, я сгрузил тушу на волокушу, ухватился за держаки и потопал за удаганкой. Домой? Нет, не домой. Обратно в чащу.
– А ты кто такой, кэр-буу?!
Думаете, это я? Это Чамчай.
Знатная западня: добыча болталась в воздухе, вздернута распрямившейся веткой на высоту моего роста. Зверь отчаянно хрюкал и дергался, но высвободиться не мог. Кабан? Рог на носу, два рога на лбу, на конце морды – тупой клюв. Нет, не кабан. Точно вам говорю! По всему телу – роговые пластины, бляшки, шипы: чисто доспех! Костяной воротник вокруг шеи…
И что, помогло оно ему?
– Трицератопс? – с сомнением пробормотала Чамчай. – Видал таких?
– Нет. А ты?
– Только на картинках. Мелкий он какой-то…
Как по мне, зверь был покрупнее матерого кабана.
– Тоже детеныш? – предположил я.
– Откуда ж ты взялся? – Чамчай обращалась к зверю, и на миг я поверил, что тот ответит. Нет, хрюкнул, и все. – Маастрихт? Палеоцен? Не помню. Забыла. Ведь увлекалась когда-то… Время! Неужели так далеко зашло?
– Что зашло? Это чудище? Оно не здесь живет?
– Не здесь? Не сейчас, – Чамчай сжалилась, заговорила проще: – Ус-муос-сирэй[57] древние. Очень древние. Вымерли давно. Не должно его здесь быть!
– Не здесь, – поправил я. – Сейчас! Сейчас не должно быть. Сама же сказала…
Поймав бешеный взгляд удаганки, я поспешил сменить тему:
– А их едят?
– Уот кого хочешь съест. Если что, супа наварим. В суп любая тварь сгодится…
Я вспомнил, как Кустур хотел отнести убитую мной ворону своей маме. Мол, если с мучицей, да с диким лучком, да с маслицем топленым – чуп-чуп, пальчики оближешь! Рогатая тварь на вид была гораздо аппетитней тощей вороны. А если с мучицей, да с диким лучком…
– Тебя сейчас не должно быть, – сказал я зверюге. – Ты вымерла!
И стал боотуром.
Суп! Суп! Суп!!!
Добыча! Вкусная!
Убью, сварю, съем!
Тресь кулаком! Тресь кулаком! Тресь!!!
Качается. Хрюкает. Хочет дохнуть?
Не хочет дохнуть!
Суп! Чуп-чуп!
Кэр-буу!
Копьем. В шею. Под воротник.
Хрюк!
Обвисла. Сдохла.
5. Горит, течет
У Чамчай вторая волокуша есть. Запасливая! Очень запасливая! Человек-женщина! Адьярай-женщина! Женщина. Нравится. Люблю? Тащу. Мохнатого тащу. Рогатого тащу. Я сильный, двоих тащу! Один тащу, кэр-буу! Домой, кушать. Уота кормить, хыы-хык! От пуза кормить, гыы-гык! Лес? Кончился. Камень под ногами. Черный, скользкий. Черный, шершавый. Черный, корявый. Помню, да. Шел тут. Слева огонь течет. Справа…
Прячется, буо-буо! За ржавым камнем прячется.
А я вижу! Всё вижу! От меня не спрячешься! Морду вижу. Зубы вижу. Глаз. Прячется, следит. Напасть хочет! Мясо украсть. Лапу вижу. На лапе – когти. Хвост вижу. Помню. Помню хвост! Плохой! Плохой! Очень плохой!
– Ворюга!
Мохнатое мясо за хобот – хвать! Я хвать, Юрюн-боотур!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам!
Швырнул. Летит! Мясо летит. Ворюге по башке – шмяк! Хыы-хык, гыы-гык! Упал, покатился. Вскочил. На две лапы. Человек-зверь? Человек-тварь? Человек-ящерица? Ворюга! Скачет. Прочь скачет. Быстро-быстро. Удирает!
– Буо-буо!
Не удерешь! У меня лук! Я тебя – в глаз!
В глаз!
Обернулся. Зря обернулся! В глаз, да. Как ворону.
Попал!
– Дьэ-буо!
Упал. Упал ворюга. Трепыхается. Ворона, хыы-хык! Не трепыхается. Сдох.
– Убил! Я убил! Ворюгу убил!
– Думаешь, он?
– Всех убью! Юрюн-боотур!
– Тот, что у нас шастал?
– А-а-а, дайа-дайа-дайакам! Тот! Ворюга!
– Откуда знаешь?
– Хвост! Хвост видел. Узнал.
– Ну, тогда молодец. Ловко ты его!
Ловко я его. Чамчай хорошая. Хорошая! Я его ловко. Очень хорошая!
– Я молодец! Меткий! Сильный!
– Жених!
– Жених, да! Самый сильный! Самый меткий!
– Самый лучший?
– Самый лучший, дьэ-буо! Юрюн-боотур! Люблю!
– Любишь? Правда, любишь?
– Я честный! Самый честный! Люблю, кэр-буу!
– Ну, сейчас проверим, какой ты честный…
Улыбается. Кому? Мне улыбается! Любит? Любит, да! Хвостом хлещет. Нет, не хлещет. Крутит. Хвостом крутит. Кружится. Играет. Заигрывает! Со мной заигрывает! Моё! Вьется, ластится. Хочет! Кого? Меня хочет! Человек-женщина. Адьярай-женщина. Невеста! Люблю! Хочу. Хочу. Очень хочу! Нюхать ее буду! Залазить на нее буду! Детей делать буду!
Хорошо, да!
Выгнула спину. Хвост задрала. Нюхаю. Хочу! Больше хочу! Больше! Спина одеревенела. Затылок окоченел. Так хочу! Вот, залез. Я залез. На нее залез. Нравится! Ворюгу бью в глаз. Чамчай не бью. Не в глаз, нет. Зачем в глаз? Извернулась. Сменила кэлин на илин[58]. Укусила за губу. Когтями дерет спину. Я сильный! Могучий! Мне не больно! Ни капельки! Кусай! Дери! Уруй! Уруй-айхал[59]! Огонь. Жарко! В ущелье горит, течет. В Чамчай горит, течет. Во мне горит, течет. Я жених-боотур! Сильный! Очень сильный! Люблю! Еще люблю! Еще! Дергайся, невеста! Быстрей дергайся! Не боюсь! Люблю!
– Саай-саай!
На меня кричит. Понукает. Как скотину, гыы-гык!
– Сат! Сат!
На нее кричу. Подгоняю. Как кобылу, хыы-хык!
– Саай-саай!
– Сат! Сат!
– Саа-а-ай!..
– Са-а-а…
Жарко! Очень жарко.
Полыхнуло!
Визжит. Чамчай визжит! Радуется.
Ей нравится. Мне нравится.
Уруй!
Хорошо. Хорошо! Очень хорошо.
– Уру-у-у-уй!..
Боотуры плохо запоминают свои поступки. Голова, как в известном добром пожелании, расширяется, полет делается стремительным, а память – короткой. Но я отлично запомнил все, что случилось между мной и Чамчай. Иногда я думаю, что все-таки не запомнил, а намыслил позже, сочинил, вообразил и всем сердцем поверил в плод собственного возражения – по причинам, которые назвал бы безрадостными. Иначе почему, вспоминая нас, взмокших от страсти, я неизменно видел вместо себя Нюргуна, а вместо язвительной, опасной, мудрой Чамчай – полоумную бедняжку Куо-Куо, дочь кузнеца? Более того, стоило мне отвлечься, и окрестности Уотова жилища превращались в конюшню мастера Кытая – морочили, путали не только братьев-боотуров и их случайных любовниц, но и прошлое с настоящим; вернее, два разных прошлых. Время горит в звездах и людях. Оно горело и во мне, сплавляя обломки воедино.
Оно горит по сей день; я бы сказал, догорает.
6. Рассказ Нюргуна-боотура, прозванного Стремительным, второго сына Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о его битве с Уу-тойоном
Он лежал на снегу, на больничной койке, нет, у позорного столба, а еще в железной колыбели. У столба он стоял, а не лежал, но разве это имело значение?
Спишь, значит, лежишь.
Нюргун ненавидел сон. Он согласился бы отдать правую руку, лишь бы никогда больше не спать. Сон был плен. Сон был насилие. Сон скручивал Нюргуну запястья и лодыжки, валил навзничь, принуждал ничего не делать, только подчиняться. На снегу Нюргун подчинялся холоду, и кровь остывала в жилах. На больничной койке он подчинялся отраве, струящейся из прозрачных бурдючков, и кровь в жилах пропитывалась ядом, глушила мозг, замораживала чувства. У столба он подчинялся липкой слизи и крепкой стали, и сила мышц тщетно сопротивлялась беспощадной воле предметов. В железной колыбели Нюргун подчинялся страстному желанию родителей переделать его, пересотворить в искусственной утробе, создать заново, удобным и обычным, а если это невозможно, тогда столб, и навсегда.
Везде он был разного возраста. Младенец в колыбели, мужчина на снегу, юноша у столба; кто-то на больничной койке. Время, понимал Нюргун. Оно горит во мне. Я – звезда; всякий человек – звезда. Нет, лучше костер, про звезды я слишком мало знаю. В сердцевине костра жарче всего, рядом с костром тепло, мазни ладонью по языку огня, и станет горячо. Если ты звезда – хорошо, костер! – разумно ли требовать постоянства? Равномерности? Время горит во мне, здесь так, там – иначе, но все равно во мне, все равно горит. Поэтому я младенец, юноша, мужчина, кто-то еще. Чему удивляться? Оглянитесь! – здесь весна, а там лето, и зиме тоже нашлось место.
Так устроен мир. Что, не поняли?
Он терпеть не мог объясняться словами. В слова вмещалось мало смысла. Если слова – те же звезды, а смысл – время, то в словах оно выгорало слишком быстро, оставляя после себя золу и пепел. Действие, присутствие, молчание, поступок – они были гораздо содержательней. Жаль, не все понимали такую речь. Вот Юрюн понимал. Юрюн приходил, садился на краешек скального козырька – край больничной койки? – и рассказывал о жизни самое важное. «Кустур первый меч сковал. Умсур лягушку съела. Мотылек выучился ходить боком. Мне зимнюю шапку справили. Новую, с ушами…» Нюргун слушал слова, даже запоминал, но слышал иное. Свобода, говорил Юрюн. Семья, говорил Юрюн. Люблю, говорил Юрюн. Говорил жестом, позой, взглядом, самим своим приходом. Позже это качество Нюргун увидел в Айталын, когда маленькая упрямица вывалилась из пляшущего облака, сверкнула взглядом и заявила, что с места не сойдет, а останется здесь. С кем? С братом-освободителем и братом-освобожденным. Почему? Потому что иначе они пропадут.
…Айталын!
Столб содрогнулся. Опасно качнулась колыбель. Затряслась койка, да так, что в палату набежала тьма народа, обеспокоенного происходящим. Сугроб, в который превратился спящий боотур, успел покрыться на морозе твердой коркой, но сейчас по корке разлетелась сеть глубоких трещин.
Айталын!
Нюргун рванулся из цепкой хватки сна. Напрягая все силы, ведя бой на пределе возможностей, а вскоре и за пределом, он хотел и не мог проснуться. Едва Нюргун-боотур делался сильнее, сон-боотур тоже делался сильнее. Когда Нюргун надевал броню и брал оружие, сон тоже вооружался и укреплялся трехслойным доспехом. Когда же Нюргун перерастал шлем, щит и панцирь, набирая телесную мощь, способную разрушить мир, проклятый сон делал то же самое, удерживая соперника в несокрушимых объятиях.
Никто не пробился бы туда, где дрались Нюргун и сон. Все Нюргуны, сколько ни есть – из колыбели, с койки, от столба, из-под снега – против Уу-тойона[60], младшего брата смерти. Уу-тойон одолевал, в этом не было сомнений. Он бился подушкой и одеялом, дремой и грезой, и бессмысленностью сопротивления.
Защищать, вспомнил Нюргун. Я обещал защищать.
Сон попятился.
Не бойтесь. Я сказал им: не бойтесь.
Сон застонал.
Ты будешь защищать маму, велел Юрюн. Защищать Айталын. Понял? Я кивнул: понял. Я сказал: люблю. Сказал: буду защищать. Сказал: если что, зови.
Услышу. Приду.
Сон юлил, вертелся вьюном. Пытался вырваться из окружения. Вокруг могучего Уу-тойона смыкалось кольцо Нюргунов: тот, что обещал защищать, тот, что кивнул, тот, который признался в любви, тот, который произнес «не бойтесь». Последним в драку вмешался Нюргун с наковальни. «Ты сильный, – крикнул он далекому брату, надеясь, что Юрюн услышит, а сон испугается. – Ты сильнее меня. Хочу быть таким, как ты. Буду таким, как ты.»
И добавил: «Я потерплю.»
Если невовремя прервать боотурский сон, время отомстит. Ноги, подумал Нюргун. В прошлый раз я заплатил ногами. В этот раз… Когда звезде не хватает времени, чтобы гореть, сердце ее превращается в черную дыру. Ничего, ладно. Сказал же, что потерплю.
Сугроб встряхнулся лесным дедом, чью спячку нарушили.
7. Не жизнь, а праздник
– Ар-дьаалы[61]! Уже вечер?!
Усох я только во дворе. Всю дорогу топал боотуром: по черному склону, через горелый лес, по скальной тропе, круто взбиравшейся к Уотову дому. Я не хотел усыхать. Я очень-очень не хотел усыхать. Мне нравилось быть сильным. И я находил повод за поводом, чтобы оставаться сильным – один другого убедительней. Как мохнатого наверх затащишь? А мохнатого с рогатым? А мохнатого с рогатым, и ворюгу впридачу? Взвалил я двуногую ящерицу на плечи, ухватил обе волокуши с добычей – и попер. Добрались, глядь, а кругом вечер! Поздней позднего: двор укутали тени, лиловое небо набирает густоту, из-за клыкастого хребта лезет щербатая луна.
Я-то был уверен – едва за полдень перевалило!
– Вечер, – Чамчай хмурилась, что-то подсчитывала на пальцах. – Хорошо хоть, сегодняшний. Могли и послезавтра вернуться…
На меня она не глядела. Я тоже смущался, но не удержался, переспросил:
– Послезавтра? Это как?
– Никак. Лишь бы не позавчера. Тебе хочется в позавчера?
– Нет!
Я вспомнил, что творилось позавчера, и вздохнул:
– Лучше послезавтра. На послезавтра мы хоть еды натаскали…
– Натаскал он! А разделывать Белый Владыка должен?
Сердится. За что? Сама же напросилась! Не пойму я этих женщин, хоть тресни! Я и себя-то, человека-мужчину, не всегда понимаю, а уж женщин и подавно! Вот скажите, отчего мне стыдно? Чего стыдиться, а? Уши горят-полыхают, и щеки за компанию. Хорошо, в темноте не больно-то разглядишь.
Вознамерившись исправить это досадное упущение, Чамчай метнулась в дом и вернулась с пылающим факелом. Я прикрыл глаза ладонью, щурясь от яркого света, и рассек бровь проклятым когтем.
– Убери! Мешает.
– Как ты добычу свежевать будешь? Наощупь?
– Я в темноте вижу.
Думаете, вру? Прошлой ночью моргал, таращился, а сейчас прозрел? Сказать по правде, я не знаю, что вам ответить. Наверное, ночь на ночь не приходится.
– А ты полон сюрпризов, женишок!
Насмехается? Вроде, нет. Спросить у нее, чего я полон? А-а, не хочу. И так слышу, что каких-то гадостей…
– Держи!
Чамчай протянула мне разделочный нож – Уотов, судя по размерам. Протянула рукоятью вперед, но это не помогло. Резко! Быстро! Слишком резко!..
Враг! Нож!
Нападает!
Плохой! Плохая!
Убью!..
Стыдно. Стыдно. Очень стыдно!
Природная стремительность в очередной раз спасла Чамчай. Отскочила, отбежала, и я со скрипом усох. А вдруг однажды не успеет?
– Наша песня хороша, – пробормотала удаганка. – Начинай сначала…
Она сделалась черней неба и надолго умолкла. Так мы и взялись за работу: молча, разойдясь шагов на пятнадцать, чтоб наверняка. Я свежевал и разделывал туши, начав с мохнатого детеныша. Куски отволакивал на ничейное место между нами и складывал на ветхий кусок ровдуги – его Чамчай принесла из дома. Когда я возвращался к туше, удаганка вслух считала до десяти, затем подходила, придирчиво осматривала куски, что-то подрезала – не ножом, когтями! – а то и перекусывала в узких местах, после чего уносила мясо в подземелье, на ледник.
Может, я и правда больной? Ведь только-только любились с ней! Так любились, что горы тряслись – от зависти! И вот опять кидаюсь… Это нож виноват. Если бы не нож, я бы не кинулся. Или кинулся, но за другим. И горы бы опять затряслись…
– А-а, дьэ-буо! Добытчики!
Надо мной воздвигся Уот. Подкрался он на удивление тихо, я и не заметил, и забоотуриться даже не подумал. Чудеса!
– Это Чамчай. Я тащил, и всех трудов.
– А кто зубастого пристрелил?
Надо же! Про ящерицу я забыл.
– Ну, я…
– Люблю! Обоих люблю! Семья, да.
– Ты, главное, можешь теперь за невесту не беспокоиться.
– За невесту? Беспокоиться? Зачем?
Наша песня хороша, вспомнил я слова Чамчай. Пришлось все объяснять Уоту заново: про невесту, про тварь-людоедку…
– Ворюга, – закончил я. – Убил!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам! – Уот пошел в пляс. – Бай-да! Бай-да! Зять! Люблю!
И произнес невероятное:
– Давай, помогу!
Втроем дело пошло веселей. Семья: брат, сестра, муж сестры… Не муж? Жених? После сегодняшнего – считай, муж! А что Чамчай хмурится, так это ничего. Она отходчивая. И это… Бойкая. Самая бойкая. Свежуя ворюгу, я сам не заметил, как вместо ножа поддел шкуру отросшим когтем. Удобно! Может, оно и неплохо – быть адьяраем? Коготь, кстати, заметно вырос. Второй, на безымянном пальце – тоже. На указательном третий наметился. Ну, когти, и что с того? Была у Юрюна Уолана одна семья, станет другая. Обычное дело. Уот на Жаворонке женится – сама ведь сказала, что за Уота пойдет? По доброй воле. Кто я такой, чтоб ее отговаривать? Я на Чамчай женюсь. Привыкну немного – и женюсь. Зайчик? А что – Зайчик? Посидит на цепи, Уот его и выпустит. Будет драться, с кем захочет, в свое удовольствие. На Зайчикову долю слабаки тоже найдутся. Охотиться станет, мохнатых в лоб бить…
Нюргун? Он, похоже, без меня отлично справляется. Эсеха запросто пришиб! Дядя Сарын говорил: «Ты – его ось, он – твой пленник. Ты не освободил его, ты его переприковал.» Вот, освободил. Нюргун большой, сильный. Вольная птица! И дом у него есть, крыша над головой. А я тут останусь, внизу. Папе с мамой весточку пошлю, на свадьбу приглашу. У нас с Чамчай дети пойдут. Чамчай умная, будет мне советы давать – не хуже дяди Сарына. Объяснит, что делать, куда идти, как поступать. А я буду слушать и слушаться. Не надо с Уотом драться, погибать не надо, спасать никого не надо…
Дядя Сарын. Тетя Сабия. Я обещал.
Не смог. Не спас. Слабак.
Что ж теперь, данное Уоту слово нарушить? Без толку костьми лечь? Ради чего? Кому от этого лучше будет? Ну хоть кому-нибудь? Скажите, а?!
– Вы тут это… Дальше сами, кэр-буу!
Уоту быстро надоело трудиться. Он оторвал от ворюги полосу сырого мяса, затолкал ее в пасть и принялся жевать, громко чавкая и пуская кровавые слюни.
– Спать, – плямкнул он. – Спать хочу.
И убрел в сторону конюшни. Оттуда долетел скрип арангаса: адьярай взбирался на любимый ездовой помост. Вскоре скрип заглох, утонул в громовом храпе. Я покосился на Чамчай: все еще сердится?
– Тебе не понравилось?
– Что?
– Ну, со мной… Не понравилось, да?
– Дурачок…
Айталын, вспомнил я. Интересно, дождется ли кто-нибудь от моей младшей сестры с ее вечными «дураками» такого ласкового, такого смертельно обидного «дурачка»?
– Ты не юли! – растерянность и смущение я спрятал за грубостью, как тело прячут за броней доспеха. – Тоже мне Куо Хап-диэрэнкэй[62]! Ты прямо отвечай: не понравилось?
– Понравилось.
– И всё?
– А чего ты еще хочешь? Ты спросил, я ответила.
Знаете, как я себя чувствовал? В рожу наплевали, а утереться не дают, вот как.
– Ну да, конечно. Где нам Уотову сестричку ублажить? Разве мы боотуры? Слабаки мы, передом не вышли… Раб-подставка[63], вот кто мы!..
– Дурачок, – повторила она. – Разве дело в тебе?
В рожу наплевали, утереться не дают, так еще и навозом обмазывают, как юрту на зиму. Вы бы стерпели?
– А в ком? В ком дело?
– Во мне.
Тут всей моей обиде конец пришел.
– В тебе? Что ты такое говоришь? Придумала тоже: в ней дело…
– Замолчи, – велела Чамчай. – Хватит.
– Ничего не хватит! Ты знаешь какая? Знаешь?!
– Знаю. Мне очень хочется погладить тебя по голове. Успокоить, утешить. Вот я сейчас шагну к тебе поближе… Шагну так, как я умею, как у меня получается. Со всеми своими клыками и когтями. Что будет? Что, сильный? Что, честный?!
– Стану боотуром, – признался я. – Не привык еще.
– А привыкнешь?
– Может быть.
– А может и не быть. Хорошо, я шагнула, ты стал боотуром. Что дальше? Кинешься меня колотушкой охаживать? Мечом рубить?!
Я пожал плечами:
– Вряд ли. Теперь я кинусь…
Она терпеливо ждала, пока я намолчусь вдосталь.
– Ну, ты понимаешь, зачем я кинусь, – другого ответа я не нашел. – А что? Обычное дело. Ведь лучше, чем колотушкой? Лучше, чем мечом? Все живы, все довольны…
– Все живы, – повторила она низким клокочущим голосом. – Все довольны. Не жизнь, а праздник. Разговаривать я буду с Юрюном-слабаком. Отдаваться я буду Юрюну-боотуру. Если стоять подальше, то со слабаком, если подойти поближе, то с боотуром. Сто женщин из ста согласились бы ослепнуть ради такого счастья.
– А ты?
– Я сто первая. Как долго продержится слабак? Посмотри на Уота! А ведь и он когда-то усыхал до слабака. Сдохнет слабак, похороним, помянем. И останется на мою долю боотур, один боотур, ничего, кроме боотура! Ума мышь наплакала, зато колотушкой во мне орудовать – хоть сутки напролет! Дьэ-буо! Кэр-буу! Уруй-айхал! Уруй-шуруй! Зачем мне второй Уот? Зачем?! Чтобы плакать над могилой Юрюна-слабака? Юрюна-простака?! Не хочу я плакать…
– Не надо, – если бы я мог, я бы обнял ее. – Не плачь.
– Отстань! Оставь меня в покое!
Вырвалась. То есть вырвалась бы, если бы я ее обнял.
Убежала.
Кляня свою беспросветную тупость, я вернулся к разделке туш – и понял, что я здесь не один.