Эй, громкоголосые вы,
Гордые тридцать девять племен
Тревожных буйных небес!
Эй, прославленные
Тридцать пять племен,
Населившие Средний мир!
Бедоносные
Тридцать шесть племен,
Владыки подземных бездн!
Слушайте все меня!
1. Гром и молния
Мы с Нюргуном перекусили вяленым тайменем – запасы мяса у дяди Сарына иссякли, а подсаживаться к чужому костру не хотелось – и выпили по чашке жидкой кашицы из кобыльего молока с тертой сосновой заболонью. Не чувствуя вкуса еды, я то и дело поглядывал на запад, держал ушки на макушке, ловя далекий топот. Кругом веселились женихи – никому, кроме Юрюна Уолана, не было дела до коней, мчащихся по опасным просторам Трехмирья. Когда мы вернулись на поле, изуродованное копытами, к нам присоединилась Айталын: моей неугомонной сестричке, видите ли, надоело сидеть в доме под присмотром!
– Тебя же похитят!
– Кто? Эти дураки?
– А то раньше тебя умные похищали…
– Ар-дьаалы! Нюргун меня защитит!
Нюргун кивнул: защищу, мол. И мне ничего не осталось, кроме как взять сестру с собой. Она первая и услышала. Нет, не топот – ржание.
– Цыц! – велела Айталын, хотя мы с Нюргуном и так молчали. – Ну?
– Что – ну?
Да, ржание. Слабое, едва различимое. Ближе, ближе… С запада! Будь мои глаза камешками, я швырнул бы их в иззубренный горизонт без сожаления, лишь бы что-нибудь разобрать.
– Куда ты смотришь? – Айталын хмыкнула с отвратительным чувством превосходства. – Ты сюда смотри!
И ткнула пальцем в небо.
Стало ясно, почему нет топота. Я отлично помнил, как это – скакать по облакам. Они мягкие, все звуки гасят. Над западным хребтом клубились семицветные тучи, тянулись к нам длинными, распушенными на концах языками. Полоса угольной черноты, туго натянутая на рога острых пиков, светлела по мере приближения: свинец, волчья шкура, серый ноздреватый снег, млечная белизна. Там же, где края облаков подсвечивало солнце, блестел праздник: розовый и лиловый.
Они вынырнули из облачной дымки, и я не сумел сдержать горестный крик. Два коня. Два! И оба вороные! Мотылек, где ты?!
– Анньаса! – ударило в ответ, и я его увидел.
Мотылек несся первым. Белый на белом – я просто не сумел разглядеть его, слепыш землеройный!
– Давай, Мотылек! Давай!
Он мчался, летел, вкладывал в бег всю душу, две души, три. Вы не знаете, сколько душ у коней? Он приближался с каждым мигом, с каждым скачком, а позади Мотылька, не прекращая бега, схлестнулись в беспощадной драке два вороных жеребца. Один, пластаясь в галопе, блестел смоляным глянцем, другой – косматый, с широченной грудью – не отставал, теснил соперника корпусом.
– Ворон, – Нюргун встал рядом со мной. – Люблю.
– Где ты оставил Ворона? – спросил я. – В засаде, что ли?
Мой брат неопределенно махнул рукой:
– Там.
– Где – там?
– У мамы.
– Дома, что ли?
– Нет. У мамы.
– А мама где? Дома, на земле? Или на небесах?
Страшная картина явилась моему внутреннему взору. Нюргун отправляется в поход, спасать Айталын, и уходит он пешком, а мама верхом на могучем Вороне является к папе, по-боотурски требуя сбросить мне в паучий колодец один золотой волос, а лучше все золотые волосы, сколько ни есть, для надежности…
– Мама с Умсур, – объяснил Нюргун. – Ворон с мамой.
– Что?!
– Ну какой же ты дурак! – возмутилась Айталын. – Мама на Восьмом небе, гостит у Умсур. Ворона мы оставили им. Не прыгать же с конем в колёсики… Теперь понял?
«С Седьмого на Восьмое, – вспомнил я слова одноглазого Суоруна. – Мимо железной горы…» Сам предложил, адьярай, меня не спросил. И Буря сам согласился, никто за язык не тянул. Стало ясно, почему Нюргун на мои вопросы отвечал «там, у мамы», вместо того, чтобы назвать место. Для него, небось, память о железной горе хуже отравы…
– Это мой отец, – пробормотал Тонг Дуурай. Усохший, великан пятился от приближающихся коней. Взгляд Тонга был устремлен на Ворона, который только что рванул коня Бури зубами, не позволяя выйти вперед, и оглушительно заржал. – Проклятье, это не лошадь, это самый настоящий ворон. Это мой великий отец…
– Отец! – загалдели кругом. – Отец Тонга!
– Суор-тойон!
– Ворон-господин…
– Величайший великий Ворон-господин[79]!..
Во все глаза Буря Дохсун смотрел на Ворона, измывающегося над Грохочущим Громом, смотрел так, словно и впрямь в обличье ворона Буре явился вождь его племени, грозный и беспощадный Суор-тойон[80]. Мотылек пришел первым, подбежал ко мне, ткнулся мордой в плечо, измазав одежду пеной, кипящей на губах, но это никого не интересовало. Победа Мотылька? Для боотуров победа скакала верхом на Нюргуновом Вороне. Не имело значения, откуда Ворон начал скачки, не важно, принимал ли он вообще участие в состязаниях – Ворон был сильным, сильнее Грома, он утверждал свое главенство зубами и копытами, и этого хватало с лихвой.
Первенство Мотылька растворялось в ярости Ворона. Белый и черный, кони оборачивались единым скакуном о восьми ногах, и, откровенно говоря, я беспокоился, не происходит ли то же самое со мной и Нюргуном.
Ноздря в ноздрю, вороные жеребцы ворвались на поле. От них, как от двух костров, несло убийственным жаром. Ворон снова заржал, встав на дыбы; низко опустив голову, блестя кровавыми потеками на шкуре, Гром понуро брел к хозяину. Достаточно было видеть их, чтобы ни на миг не усомниться в торжестве одного над другим.
– Ах ты, тварь!
Я упустил момент, когда в руке Бури объявилась плеть с витыми молниями. В мгновение ока став доспешным боотуром, крылатый исполин взмахнул плетью и с оттяжкой полоснул Ворона. Не знаю, убил бы гневный Буря коня, перекованного мастером Кытаем, или только искалечил бы, но Ворона заслонил Нюргун. Сутулый, почти горбатый, даже не пытаясь одеться в броню, закрыться щитом, он принял удар на себя. Что-то случилось со временем, а может, со мной: каждая из молний зажила отдельной, особой жизнью, как еще недавно – дорожки для прыжков, когда я наблюдал за состязаниями. Все они, сколько бы зубцов ни имели, двигались к Нюргуну, но первая молния уже достигла цели, вторая извивалась змеей, вскинувшись к небу, третья искрила на середине пути, четвертая… Черная дыра в груди Нюргуна – дыра, которую, кажется, видел один я – распахнулась шире, раскрыла жадный рот. Ей уже мало было клетки ребер: нижним краем дыра спустилась в живот, верхним наехала на ямочку между ключицами, словно темное сердце разбухало, готовясь поглотить самого носителя.
Треща и полыхая, молнии ухнули в дыру.
Зрением, несвойственным живому существу, я видел, как молнии скачут по выжженным полям, где не росло ни былинки, к далекому горизонту. Это было событием – молнии же! – ярчайшим событием, какое только возможно в черноте. Уносясь вдаль, молнии светились во тьме, и навсегда исчезали за горизонтом, там, где уже – гори, не гори! – никакое событие невозможно. Дыра всасывала их, тянула в глухую сердцевину и пинком выбрасывала на край, за край, в пропасть; укрывала за голодным, жадным, прожорливым горизонтом, где от молний не оставалось и следа.
Горизонт событий, подумал я. Конец света, подумал я.
Неужели я думаю об одном и том же?
Плеть рвануло. Вслед за молниями в черную дыру чуть не унеслась рукоять, рука Бури, сам Буря Дохсун, удалец из удальцов… К счастью, Нюргун отвернулся, и Бурю всего лишь проволокло по земле на три шага вперед. Крылатый исполин едва сумел удержаться на ногах. Он стоял, глядя на изуродованную плеть, и крылья его обвисли грязным тряпьем.
– Не надо, – сказал Нюргун. – Хватит.
Я ждал хохота, насмешек, но боотуры молчали. Я ждал, что Буря кинется в драку, но он не двигался с места. Вокруг нас, точнее, вокруг Нюргуна образовалась пустота. Боотуры пятились, словно боялись, что сделай они лишний жест, издай громкий звук, сплюнь под ноги, и их тоже утащит в черную дыру, за горизонт событий. Биться с моим братом? Сильные опасались задеть его даже словом или неосторожным движением.
Дыра растет, подумал я. Черное сердце, дыра растет, набирает мощь. Нюргун, с тобой нельзя ссориться. Уота ты всего лишь утащил в сон. Кылыса разорвал пополам. Бу́рину плеть выбросил прочь из нашего мира. Что ты сделаешь в следующий раз, когда кто-то станет тебе поперек пути?
– Не надо, – повторил Нюргун. – Пожалуйста.
В мертвой тишине, усыхая на ходу, Буря подошел к израненному Грому. Словно боотур, облачающийся в доспех, конь облачился в сбрую – седло, узда, стремена – но Буря потрепал Грома по холке.
– Не надо, – велел Буря, повторив слова Нюргуна. – Отдыхай.
Оставив ладонь на шее коня, крылатый прянул в небо. Гром, как приклеенный, взлетел бок-о-бок с хозяином. Я следил за ними, пока они не скрылись из виду.
2. Золотой сыагай
– Время!
На пригорке, до колен в траве, стоял Первый Человек. Оделся Сарын-тойон как на праздник: узорчатый кафтан, пояс в золоте, шапка с тремя собольими хвостами. В голосе – праздник, в одежде – праздник, а на лице… С таким лицом впору на похороны идти, а то и самому помирать ложиться.
– Настало время решить спор!
Все обернулись на голос. Боотуры смотрели на Первого Человека, а он смотрел на нас – хвала небесам, не открывая глаз. Мы ждали, но Сарын-тойон томил нас долгой паузой. Медленно, словно у него задеревенела шея, он поворачивал голову, обозревая толпу, и на измученном, ничуточки не торжественном лице дяди Сарына читалось недоумение. Казалось, кто-то выдернул пригорок у него из-под ног. Ну да, хватит другим по моей образине мысли читать – теперь моя очередь! «Что, это и все женихи? – молча кричал Сарын-тойон. – Эй остальные! Вы куда подевались?» А не сидел бы ты, дядя Сарын, сиднем в своих четырех – помню, помню, в своих тринадцати! – стенах, почаще бы нос наружу высовывал, вот и знал бы, куда! Видел бы, как торопились сильные вслед за Бурей Дохсуном, как спешно покидали алас, едва дождавшись отставших в ска́чке коней. В небеса, под землю, по просторам Осьмикрайней – уехало бы и больше, да не все кони еще вернулись.
Желающих испытать удачу до конца нашлось немного.
Я лишь одного не мог взять в толк: Нюргун это нарочно, да? На это и рассчитывает? Народ разъедется, оставит Жаворонка в покое… Или ни на что мой брат не рассчитывал, а оно само так вышло?
– Последнее состязание!
Сарын-тойон прочистил горло:
– Кто победит в стрельбе из лука, тот получит в жены мою любимую дочь, красавицу Туярыму Куо!
Женихи взревели от радости. Дядя Сарын величественно повел правой рукой, в пальцах его сверкнуло золото, и из-за спины Первого Человека выступила Жаворонок. Встала рядом с отцом, вся в белом, словно летом оделась в первый девственный снег. Серебро, украшения, самоцветы – смотреть больно. Больно, больно, очень больно. При виде Жаворонка меня в жару продрало морозом. Сегодня был день лиц, и лицо Сарыновой дочери оказалось под стать платью: белое, ледяное, как у покойницы, замерзшей в буран. Отрешенное? Нет, просто никакое, словно девушка отсутствовала не только на том месте, где стояла, но и в собственном теле!
Рев угас.
– Лучший из вас, сильные, получит самое дорогое, что у меня есть! – прозвучал в мертвой тишине голос Сарын-тойона. – Лучший, самый лучший!
Намек? Или мне послышалось?!
– Но для этого мало поразить мишень! Вот золотой сыагай! В нем заключены все три души и разум мой дочери!
Сарын-тойон поднял руку над головой. Солнце полыхнуло на оленьей бабке, сделанной из чистого золота, вплоть до копытца испещренной муравьиными значками. Жаворонок привстала на цыпочки, подчиняясь жесту отца, да так, на цыпочках, и замерла.
– Этот сыагай я запущу в небо. Кто расколет его стрелой, тот высвободит ду́ши и разум моей дочери. Он свяжет с ней свою судьбу!
Шутишь, дядя Сарын? Головы нам морочишь, да расширятся они? А ты, Жаворонок? Отцу подыгрываешь? Я вспомнил медную пластинку, которую Мюльдюн увез в Кузню со мной за компанию. Медяшка со значками, вся подноготная Юрюна Уолана. Да нет, ерунда! Глупости! Я мальчишкой в Кузню ехал при трезвом разуме, при бодрых душах. Надо же такое выдумать: летает в небе оленья бабка, а в ней…
Сарын-тойон опустил руку с сыагаем – и Жаворонок встала на полную стопу. Сарын-тойон легонько подбросил бабку на ладони. Жаворонок подпрыгнула и застыла. Эк она куролесит, сказал себе я. Умница! Притворщица!
Ну притворщица же, правда?
Будто решив мне ответить, Сарын-тойон повертел сыагай в пальцах, и Жаворонок крутанулась волчком, демонстрируя нам свою красоту со всех сторон.
– Пусть победит лучший! Самый достойный! Самый меткий! Тот, кто по-настоящему любит мою дочь…
Взмах, и сыагай золотой молнией устремился ввысь! На миг мне показалось: Туярыма сейчас тоже взлетит следом, превратится в жаворонка, оправдывая имя. Она и впрямь подалась за оленьей бабкой, всплеснула руками…
И осталась стоять.
– Кэр-буу! Я! Я попаду!
– Я! Я самый меткий!
– Мой лук – лучший!
Вокруг разбухали, обрастали доспехами, хватались за луки оставшиеся женихи. Щурились, вглядывались в небо. Подслеповато моргали – кто одним, кто двумя глазами. Ругались сквозь зубы… Почему я медлю? Почему не стреляю?!
А главное, почему не стреляют они?!
Золотая искра мелькала в вышине. Возникала, исчезала, объявлялась вновь. Выписывала петли и круги, уносилась к сопкам, возвращалась, стремительно меняла направление. Дразнила, издевалась. Морочила. Слепила солнечными высверками. Боотуры вскидывали луки и бранились, так и не спустив тетивы. Отчаянно терли слезящиеся глаза…
– Дьэ-буо!
Щелчок тетивы. Залихватский свист. Бэкийэ Суорун все-таки выстрелил – навскидку, не целясь! На что ты надеялся, адьярай? На удачу? Удача любит смелых! Мы окаменели, следя за полетом стрелы. Стрела ушла в небо, превратилась в темную черточку, в точку… Небо насмешливо подмигнуло драгоценным бликом – совсем с другой стороны.
Мимо!
Шлёп!
– Арт-татай!
Что-то шмякнулось прямо в лоб неудачливому адьяраю. Лягушка! Причем здоровенная. От боотурского хохота дрогнула земля:
– Невеста!
– Невесту добыл, хыы-хык!
– Жену!
– Целуй ее скорее!
– На свадьбу позови!
– Детишек ей настрогай!
– Это, небось, Парень-Трясучка кинул…
К счастью, упоминание Парня-Трясучки без последствий кануло в гаме. Сам же айыы, что выдвинул обвинение, лишь разок бросил косой взгляд на мрачного Нюргуна – и поспешил исчезнуть с глаз долой. Один я знал, чьих это рук дело – лягушками бросаться. Что там знать? Вон она, моя младшая сестрица, от смеха давится. В отличие от бедняги Суоруна, красавица Айталын редко промахивалась. «Нечего на наших жаворонков зариться! – сверкало в ее взоре. – Ишь, рожа адьярайская!»
– Тьфу на вас! – рявкнул взбешенный Суорун. – Сами стреляйте, косорукие! То-то я посмеюсь!
Хохот усилился. Багровый от гнева, злой, злой, очень злой адьярай свистнул Оборотня, благо тот успел вернуться, и в сердцах топнул ногой. Впервые я увидел, что значит «провалиться от стыда сквозь землю» не на словах, а на деле. Земля раскололась, из трещины пахну́ло одуряющим жаром – и Бэкийэ Суорун сгинул в безднах Нижнего мира.
– Ноги моей!.. – услышали мы. – Здесь больше…
Слизистые пласты в трещине потянулись друг к другу, слиплись, срослись; разлом затянулся, словно боотурская рана, и голос адьярая стих.
3. Мастер обещаний
Женихи угомонились. Смех обернулся усталостью и опаской. Кое-кто еще поглядывал в небо, но целиться даже не пытался. Разделить позор с Суоруном? Да лучше живьем свариться в кипятке! Многие заторопились к возвратившимся коням: прочь, прочь отсюда! Что нам здесь делать? Это ж не состязания, а сплошное издевательство над честными боотурами!
Сарын-тойон бесстрастно дергал сомкнутыми веками. Наверное, следил за бегством женихов.
– Ну что, дружок? – спросил он меня. – Нравится?
Правое веко дернулось по-особенному. Подмигивает? Первый Человек подмигивает? Мне?! Сарын-тойон вечно звал меня дружком: и тогда, когда первочеловечился, и тогда, когда усыхал. Для кого другого разницы не было, только не для меня. Я этих двух «дружков» в жизни не спутал бы…
– Дядя Сарын, – я чуть не заплакал. Хорошо еще, что от мельтешения золотого сыагая плакали все, кому не лень, и слезы Юрюна Уолана не привлекли внимания. – Дядя Сарын! Ты…
– Молчи!
– Я…
– Не лезь, все испортишь…
Подвиги? Я не знаю подвига выше и труднее, чем тот, который совершил Сарын-тойон в ночь перед состязаниями, когда гроза властвовала над аласом. Усохнуть после двух лет жизни Первым Человеком? Усохнуть не по приказу, не потому, что тебя, едва ты открыл глаза, тычут мордой в землю, а из-за тихих, еле слышных слов дочери: «Только за него. Ни за кого больше…»?! Случалось, я воображал эту схватку, смертный бой дяди Сарына с Сарын-тойоном, и с головы до ног покрывался холодным потом, останавливая воображение на всем скаку. Позже я много раз хотел спросить у дяди Сарына, как это было, и не мог, сворачивал разговор на другую тему. Да и он неоднократно хотел признаться мне, поделиться страданиями, облегчить ношу – я видел, как он хочет и не может, отшучивается, болтает о пустяках. В конце концов мы прекратили тщетные, а главное, мучительные попытки. Нет, и ладушки. Тем более, что в нашей жизни, которая началась после состязаний, это уже не имело значения.
Я только скажу вам, что лично я после бурного распервочеловечиванья с неделю лежал бы пластом. Наверное, и Сарын-тойон лежал бы, когда бы ему дали полежать. Сильные? Это мы, боотуры, что ли, сильные?! Дядя Сарын, сыграй мне на дудке. Уж я-то знаю твою силу, зрячий слепец, Первый Человек, первый настоящий человек, встретившийся Юрюну Уолану в детстве…
– Пусть победит самый лучший? Не так ли, дружок?
Да, дядя Сарын. Я понял твой замысел. В золотой сыагай, покрытый твоими мудрёными знаками, невозможно попасть стрелой. Скоро в этом уверятся последние женихи. Они разъедутся, сыпля проклятьями…
– Самый Лучший, – подтвердил Нюргун.
Мой брат начал расти. Черная дыра в его груди встрепенулась, будто птенец, разбуженный невпопад, расправила угольные перепончатые крылья. Они росли вместе: Нюргун и дыра, заменившая моему брату сердце.
– Стой! Не надо!
Остановиться, когда уже начал расширяться, очень трудно, почти невозможно. Это я знаю по себе. Нюргун справился. Дыра билась в груди, силилась вырваться на свободу – больше, больше, еще больше! – но Нюргун дыру не пускал. Держал мертвой хваткой, стоял на своем, хотя по темному, осунувшемуся лицу Самого Лучшего градом катились крупные капли пота. Я наложил запрет на боотурство, и мой брат подчинился.
– Почему?
Думаете, это спросил Нюргун? Нет, для него не существовало никаких «почему», если я запрещаю. Вопрос задал дядя Сарын. И знаете, что мне почудилось? Нас окружили стены юрты-невидимки – как там, в Нижнем мире, когда Нюргун схватился с Уотом Усутаакы. Только в Нижнем мире я оказался снаружи, а сейчас – внутри. Я, Нюргун, дядя Сарын. Кроме нас, никого не существовало.
Жаворонок?!
Ее не было с нами. Я ее не чувствовал. Да вот же она, рядом с отцом! Глаза протри, сильный! Нет. Ее здесь нет. Сон? Нюргун утащил нас в свой сон, как Уота? Мы все спим?
– Почему? – повторил дядя Сарын.
– В сыагай нельзя попасть! – объяснил я. – Ты сам это устроил!
– Я?! – изумился дядя Сарын.
– А кто же еще?! Никто не сумеет попасть в сыагай, и женихи разъедутся. Я останусь, Жаворонок бросит притворяться – и мы поженимся. Так? Ведь это твой план?!
– Нет, это твой план. И не такой уж глупый, как может показаться. Увы, дружок, моя дочь не притворяется. Тут всё по-настоящему, знаешь ли.
Он выглядел бесконечно усталым. И старым, очень старым. Куда там Первому Человеку! Как он на ногах-то держится?
– По-настоящему?! Ты с ума сошел?
– Не исключаю.
– Ду́ши Жаворонка – в этой летучей бабке?!
– Именно так.
– Но зачем?!!
– Последнее состязание. Оно должно быть таким, чтоб никто кровь из носу не смог оспорить результат, потребовать переиграть турнир. Победитель в данном случае получает не просто невесту, человека-женщину. Он получает ее душу, мысли, всю её с потрохами! Кто после этого посмеет возразить? Тут нельзя обманывать, Юрюн. Играем честно, карты на столе. Видал этих балбесов? Иные чужую душу за три полета стрелы чуют. Обман бы точно раскусили…
Я молчал. Целый мир без возражений ждал меня: женихи, Нюргун, Сарын-тойон. Лишь черная дыра не желала ждать, но Нюргун держал ее за глотку, и дыре волей-неволей приходилось ждать вместе со всеми.
– Тебя не зря назвали Сарыном[82], – наконец сказал я. – Ты обещал Жаворонка Уоту еще до ее рождения. Ты обещал Жаворонка мне. В обоих случаях мне известно, почему. Сейчас ты пообещал свою дочь самому лучшему – стрелку, который расколет золотой сыагай. В прошлые разы твои обещания вышли нам боком. Позволь спросить тебя, на что ты рассчитываешь сейчас?!
– На самого лучшего.
– Самый Лучший, – кивнул Нюргун. – Да.
И снова начал расширяться.
– Да ты посмотри на него! – заорал я. – Посмотри!
Время рвануло с места в галоп. Его, считай, не осталось – последние мгновения вихрем уносились в черную дыру, исчезали в ней. Не открывая глаз, дядя Сарын взглянул на Нюргуна – и содрогнулся.
– Видел? Ему нельзя! Нельзя!
Поразил бы Нюргун золотую искру, порхающую в небе? Да, наверное. Мой брат был способен на многое. Ради меня – на всё. Но для этого ему нужно было стать боотуром. Сделаться большим, большим, очень большим. А значит, черное сердце Нюргуна тоже стало бы очень большим. Можно ли удержать такое сердце в ладонях?
Не знаю. И знать не хочу.
Будешь и дальше прятаться за чужие спины, сильный?
4. Золотой волос надежды
Костяной лук-чудовище я помнил еще по Кузне. Нюргун наложил стрелу на тетиву. Поднял тяжелый взгляд к небесам. Я бы такой взгляд не поднял, надорвался. В зрачках моего брата пульсировали, рвались на волю черные дыры.
– Нет, – сказал я ему. – Я сам.
У дяди Сарына отвисла челюсть. Он не верил тому, что видел. А видел дядя Сарын, как усохший слабак шагает вперед и отодвигает Нюргуна в сторону. Огромного Нюргуна. Доспешного Нюргуна. Самого лучшего Нюргуна.
А что? Обычное дело.
И Нюргун послушно отступил.
Лук. Мой лук. Вот, в руке.
Стрела.
Золотая бабка. В небе.
Слепит. Пляшет.
Глаза!
Тру, моргаю. Пла́чу навзрыд.
Мелькает. Мелькает. Мелькает.
Пропала. Не вижу.
Вижу.
Не вижу!
Позже я тысячу раз переживал во сне свой звездный час, будь он проклят. Переживал заново, как впервые. Вспоминал наяву. Поднимал и опускал лук, моргал, рычал, ругался на чем свет стоит. Стрелок, я был боотуром. Для боотура все просто. А для того, кто вспоминает… Со временем, барахтаясь в памяти, как в паучьем колодце, я уверился: нас было двое, Юрюн-боотур и Юрюн-слабак. Одному требовалось всадить стрелу в вертлявую искру. Другой же бубнил ему под руку, давал советы, мучился сомнениями, думая, что помогает, но это вряд ли.
Иногда мне кажется, что я разговаривал с самим собой, как в детстве говорил с Нюргуном, прикованным к столбу. Уж не знаю, помогло ли это Нюргуну освободиться, но перетерпеть плен – да, помогло.
Вихрь. Взметнулся.
Летит!
Вверх летит! К моей искорке!
Это не вихрь, мой дорогой, мой сильный Юрюн. Это Тонг Дуурай. Помнишь: «Я надеюсь, что ты – умный малый. Что ты уедешь вовремя. Умные малые – редкость среди сильных, а мы с тобой поняли друг друга…»? Великан ждал своего часа и дождался. Считай, все разъехались, Бури Дохсуна, главного соперника, больше нет; остальные – так, мелочь. Слабаки! Бури нет, зато есть Нюргун. Нюргун здесь! Если ты, Юрюн, отметил чудовищность костяного лука в руках брата, то уж Тонг наверняка обратил внимание на лук и сделал правильные выводы. Нюргун вступил в спор, а значит, следует торопиться. Отступить? Состязаться? Стрелять первым? Шиш вам, крутой оплеванный шиш! Зачем рисковать промахом, позором, когда можно взять и схватить? Взлететь и сграбастать золотой сыагай? Никто об этом не подумал, а Тонг Дуурай подумал. В сыагае – ду́ши и разум Жаворонка? Отлично! И пусть теперь Сарын-тойон попробует не отдать дочь в жены хитроумному Тонгу! Кому нужна бездушная, безмозглая кукла? Да и тело, оставшись без душ, долго не протянет. Хочешь, не хочешь, Первый Человек, а придется тебе решать в нашу пользу!
Это и впрямь было похоже на вихрь. Плюясь синим огнем, Тонг Дуурай крутнулся волчком. Плоть великана размазалась, превратилась в бешено вертящийся смерч, и адьярай прянул ввысь.
У всех адьяраев есть короткие пути. У нижних – под землю, у верхних – за облака́.
Летит! Схватить хочет! Забрать!
Жаворонок!
Не отдам!
Люблю. Люблю. Очень люблю!!!
Золотой высверк – сыагай в небе. Стальной высверк – наконечник стрелы. Высверк красной меди – накладка на луке. Слова, которые истинный боотур умрет, а не произнесет вслух – мы произносим их вместе, Юрюн-слабак и Юрюн-сильный. Кричал я тогда? Шептал? Какая разница, если три сверкающих блика – цель, стрела, лук – слились в один, и от меня в небо протянулась сияющая нить. Золотой волос надежды – ты видишь, папа? Нет, ты правда видишь? Нить связала мои ду́ши с душами Жаворонка, и стрела ушла в полет.
– Куда? – завопил дядя Сарын за миг до выстрела. – Куда ты метишь, балбес?!
Я не ответил. Я знал, куда ме́чу, и знал, что не промахнусь.
Впрочем, Тонг Дуурай тоже кое-что знал. Из недр смерча выпросталась когтистая лапа. Она схватила оленью бабку, сомкнула пальцы вокруг добычи, уведя ее с того места, где бабка только что была – и в Тонгов кулак вонзилась моя стрела, с треском расколов сыагай на четыре части. Кулак разжался, распахнулся красным цветком о пяти лепестках – и три золотых обломка упали с неба в мою подставленную ладонь.
Три.
Не четыре.
Удар стрелы подбросил четвертый обломок вверх. Уверен, он тоже упал бы в ладонь – по-другому и быть не могло! – но я недооценил Тонга. В последний момент великан успел взмахнуть левой, уцелевшей рукой, поймать беглеца на лету – и рвануть в зенит.
Вор! Ворюга!
Украл! Удирает!
Очень плохой! Убью! Верну!
Тут мне-усохшему и добавить-то нечего. Мне и сейчас мерещится, что вторая стрела сорвалась с тетивы быстрей, чем легла на нее. Извините за грубость, но из песни слова не выкинешь, а я всегда предпочитал говорить правду…
Прямо в задницу, кэр-буу!
Адьярай извернулся ужом, подброшенным в воздух. Сперва я решил, что стрела лишь задела похитителя. Царапина, пустяк, боотур и не заметит! Но с небес рухнул дикий, отчаянный рев, полный боли и ярости. От великана отделился кусок плоти, брызжа кровью, кувыркнулся вниз…
Моя стрела превратила жеребца в мерина.
Тонг метнулся следом за утраченным достоинством. Не знаю, был ли он знаком с Уотовыми братьями, способными пришить что угодно к чему угодно, но потерю Тонг догнал, схватил, для чего ему пришлось разжать пальцы здоровой руки…
И четвертый, последний кусок сыагая присоединился к трем другим.
Я не смотрел на небо. Не слушал проклятий улетающего Тонга. Дрожа от возбуждения, я видел, как обломки срастаются, превращаются в единое целое. Значки-муравьи, испещрившие сыагай, пришли в движение. Золото потекло, плавясь. Чудо! – оно осталось прохладным, когда я ждал ожогов. Солнечная капель пролилась меж пальцев, ушла во влажную, жирную почву; впиталась, исчезла.
Жаворонок глубоко вздохнула. Моргнула, прижала руки к груди. На лицо ее возвращались краски. Не помню, как я оказался рядом. Подхватил, не дал упасть.
– Я… Я спала?
– Может быть.
– Мне снилось: ты…
– Победа! Честная победа! Я отдаю свою любимую дочь Туярыму Куо в жены Юрюну Уолану, сыну Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун! Слово Первого Человека – камень и железо! Да будет так!
Над нами гремел торжествующий голос Сарын-тойона, я тонул в заплаканных, счастливых глазах Жаворонка – и не обратил внимания, что из-за дальних сопок объявился новый всадник. В последнее время все ехали отсюда, он же ехал сюда.
Дядя Сарын подошел к нам.
– Как сказал бы твой отец, обжалованию не подлежит! – устало выдохнул он.
5. Гость в дом – радость в дом!
Почему мы сразу не ушли? Что нам помешало? Понурые женихи, что собирали свои пожитки и подзывали коней? Вряд ли. Жаворонок, засы́павшая нас вопросами? Айталын, брызжущая радостным ехидством? Нюргун?! Уж точно, не Нюргун. Мой брат был занят. Сейчас, когда не требовалось никого спасать, он сел на пригорке, прижал ладони к груди – так и сидел, глядя вдаль.
И всадник нам тоже не мешал. Ну, едет себе и едет. Обычное дело.
Зато приунывших женихов новый гость очень даже заинтересовал. Это мы неудачники, буо-буо?! Мы хотя бы приехали к сроку! Пили-гуляли! Состязались, да! А ты вообще опоздал! Все разъезжаются, а ты явился, хыы-хык! Не запылился, гыы-гык! А вот и запылился! Еще как запылился! А на́ тебе шиш оплеванный! Видал такой? Крученый, с присвистом!
Все это они всаднику и высказали, когда тот подъехал. Хорошо, если нашелся кто-то невезучей тебя! Выходит, ты уже и не худший. Опять же, есть над кем посмеяться – славное развлечение, достойное…
Боотуры. Что с них, то есть, с нас взять?
Гость хмурился, молчал. В драку лезть не спеши́л – спе́шился, и только. Стоял, осматривался – вроде мир впервые увидал.
– Вот же дураки-и-и-и… – тихонько протянула Айталын, качая головой.
Моя сестра первая поняла, кто перед нами. А за ней поняли вторые и третьи:
– Ты гляди!
– Женщина!
– Человек-женщина!
– Баба, дьэ-буо!
– Боотур-баба, хыы-хык!
– Боотурша!
– Боотурица!
– Бабатур, гыы-гык!
– Эй, ты чего? Зачем человеком-мужчиной вырядилась, а?
Длинный, до колен, кафтан желтой оленьей кожи. Вставки из куньего меха, соболья оторочка, серебряные висюльки. Ровдужные штаны с узором по швам. Теплые волчьи сапоги. Это летом-то! И не жарко ей?! Круглая шапка, на верхушке – стальное острие…
Впервые я видел женщину-боотура. Слышал, что такие бывают, помню историю с Жаворонком, но истинных боотурш я до сих пор не встречал. Остальные, судя по гоготу – тоже. Наряд гостьи показался мне знакомым, но припомнить, где я мог видеть этот кафтан, штаны и шапку, сразу не получилось. А потом стало не до нарядов.
Боотурша удостоила зубоскалов взглядом. Лицо у нее было суровое и по-своему красивое, только красивое не по-женски. Ростом и ста́тью гостью тоже не обделили. Даже усохшая, она смотрелась внушительней большинства женихов. А вела себя уж точно достойней насмешников!
Наверное, у меня дурной глаз. Гляну, и молоко киснет. Едва я отметил достоинство гостьи, как все пошло наперекосяк.
– Нюргун! – гаркнула боотурша.
Мой брат вздрогнул, обернулся на голос – и прикипел к женщине взглядом. Если честно, мы изрядно опешили. Кто она такая? При чем тут Нюргун? Я собрался было подойти, расспросить, но меня опередили:
– Что – Нюргун?
– Нюргуна ищешь?
– Замуж хочешь, да?
– За Самого Лучшего, буо-буо?
– Зачем тебе Нюргун? Ложись со мной!
– Нюргун!
Гостья сдвинула брови, ударила себя ладонью в грудь:
– Нюргун!
– Это ты, что ли, Нюргун?!
– Кыс Нюргун[83]?
– Кыс Нюргун, хыы-хык!
– Самая Лучшая? Хочу, да!
– Кыс-кыс-кыс! Идем со мной, красавица!
– Со мной!
– Я лучше! Идем!
Позже, вспоминая мерзость, свидетелями которой мы стали, я сообразил, что боотуры просто не могли взять в толк, как вести себя с гостьей. Боотурша? Ишь, диковина! И что с ней прикажете делать? Кумыс пить? Силами меряться? А вот залезть на такую, небось, хорошо будет! В головах варилась каша – бурлила, вскипала, лезла наружу насмешками и непристойностями.
– Идти? – спросила гостья. – С вами?
– Да!
– Зачем?
– За тем!
– За этим самым! За самым лучшим!
– Бороться станем, хыы-хык!
– Мой верх будет, я на тебя залезу!
– А твой верх – ты на меня!
Кто-то не выдержал, шагнул вперед:
– Человека-мужчину хочешь? Настоящего?
И ухватил гостью за грудь.
Никогда раньше я не видел, чтоб расширялись так быстро. Миг, и над похабником выросла гора, с головы до ног закованная в броню. Кольчуга со сверкающим зерцалом, островерхий шлем, латные рукавицы… Пощечина отшвырнула неудачливого жениха к пригорку, где сидел Нюргун, и я расслышал знакомый, очень знакомый хруст. С таким звуком сломалась шея Омогоя от затрещины Мюльдюна-бёгё. Помните? Мне не требовалось подходить к жертве боотурши, проверять, дышит ли.
Мертвец, он и есть мертвец.
Усыхала незнакомка дольше, с явной неохотой. Будто намекала: кто еще желает?
– Бешеная!
– Кыс-Илбис[84]!
– Одержимая…
Окажись здесь Буря Дохсун или Тонг Дуурай, все могло бы сложиться иначе. Эти бы не отступили. Но оставшиеся боотуры… Слабаки, презрительно бросил бы покойный Уот, и был бы прав. У слабаков хватило ума не ввязываться в битву, позорную при любом исходе. Они сочли за благо поспешить прочь. Лишь какой-то бедняга айыы бродил поодаль, на безопасном расстоянии – ждал коня, припозднившегося со скачек.
И тут Нюргун встал. Он вставал долго, очень долго, хрустя коленями и затекшей спиной. За ним валилось в бездну солнце: косматое, багровое. Кровь текла по клыкам далеких гор, к аласу ползли летние, тяжелые на ногу сумерки. От Нюргуна к боотурше протянулась длинная тень. У тени имелось свое собственное черное сердце. Оно билось в такт сердцу, рвущемуся на свободу из тесной человеческой груди, и Нюргуну приходилось удерживать сразу две пульсирующих дыры.
– Ты!
Палец гостьи указывал на Нюргуна. Их разделяла треть полета стрелы, но казалось, что боотурша стоит в шаге от моего брата, и ее палец вонзается прямо в Нюргунову грудь.
– Ты! Ты никто!
Нюргун молчал.
– Тебя нет! Есть только я!
Нюргун пожал плечами. Нет, есть – что с того?
– Я – Нюргун! Я!
Нюргун молчал.
– Биться! Хочу биться! С тобой!
– Завтра, – сказал Нюргун.
– Сегодня!
– Нет, завтра. Люблю.
Я не понял, что он любит. Битвы, что ли? Мы тащились за Нюргуном, бредущим к дому, я всё хотел спросить, что он любит, да так и не посмел, а женщина осталась стоять на поле для праздников.
На закате она ждала рассвета. Ей позарез нужно было завтра.