оследовало неизбежное кровоизлияние, и юноша умер. Угас у Рэйчел на глазах.
Кабаков, не ведая худого, решил поднять ее настроение байкой о скорпионе, забравшемся под нижнее белье танкисту-водителю, в результате чего один из сборных домиков из гофрированного железа был раздавлен в лепешку. Ожидаемой реакции Рэйчел не последовало.
— Вы о чем-то задумались? — спросил Кабаков.
Невдалеке по улице загромыхала колонна бронетранспортеров, и Рэйчел вынужденно повысила голос.
— Да, я думала. О том, что на вас одного, вероятно, работает как проклятый целый каирский госпиталь. Вы ведь, кажется, мастер заварить кровавую кашу? И занимаетесь этим даже во время перемирия, я не ошибаюсь? Вы да еще федаины.
— У нас не бывает перемирий.
— В госпитале поговаривают, что вы — суперкоммандос. Это правда? Отвечайте! — Рэйчел теряла выдержку, в ее голосе прорывались истеричные интонации. — Молчите? Я на днях бежала к себе в номер и услышала в холле ваше имя. Там был такой толстяк, второй секретарь какого-то посольства, хлестал водку с вашими офицерами. Он сказал, что, если наступит настоящий мир, вас придется пристрелить, как бешеного пса!
Вспышка гнева лишила ее последних сил, на Рэйчел вдруг навалилась страшная опустошенность. Зачем ей лезть во все это? — думала она, охваченная апатией. Но она чувствовала себя обязанной выговориться до конца.
— Тогда офицеры встали и один влепил толстяку пощечину. Потом... Потом они ушли, забыв про выпивку, — вяло закончила Рэйчел, опустив глаза.
Кабаков поднялся.
— Вам следует отдохнуть, доктор Боумен. Вредно так недосыпать, — сказал он и ушел.
Потом Кабаков на несколько месяцев погряз в кабинетной рутине. Его отозвали в Моссад, который лихорадочно оценивал вражеские потери в Шестидневной войне и вероятность повторного удара. Работа заключалась в проведении изматывающе однообразных опросов летчиков, сухопутных командиров и рядовых. Полученный материал кропотливо сопоставлялся с информацией, поступившей от агентуры в арабских странах, и суммировался, а сводки направлялись руководству для тщательного изучения. Кабаков стервенел от скуки, порой мозги его буксовали, и тогда он подолгу сидел в прострации в своей комнатушке.
Рэйчел Боумен редко вторгалась в его мысли. Он давно с нею не виделся и не звонил ей. Одно время его увлекли атлетические формы, распирающие гимнастерку некой сержантши-сабры[9]. Ей бы следовало быков объезжать без узды, и Кабаков пожелал окунуться в новые ощущения. Однако вскоре сабра была переведена в другое место, и он вновь остался без женской ласки, по горло заваленный бумажками.
Однажды он решил чуть-чуть встряхнуться и отправился на вечеринку. Вечеринка стала первым настоящим праздником после окончания войны. Ее устроили два десятка ребят из десантного подразделения, в котором служил Кабаков. Приглашенные — шумная компания военных в полсотни человек — забыв обо всем, предались буйному веселью. Ясноглазые, загорелые, почти все они были моложе Кабакова, но война уже опалила их юные лица, обострив черты и наделив взгляд несвойственной возрасту жесткостью. Теперь юность брала свое, горячила кровь и разглаживала скорбные морщины, как живительное солнечное тепло поднимает озимые злаки после утреннего заморозка. Женщины, сбросив надоевшую мешковатую униформу, заново привыкали к ярким блузкам, юбкам и сандалиям, и мужчины новыми, жадно-ласковыми глазами смотрели на боевых подруг. Разговоры о войне почти не возникали, никто не поминал имена погибших. Сегодня кадиш уже прочитан, хотя и не в последний раз.
Кафе для вечеринки сняли в предместье Тель-Авива, рядом с дорогой на Хайфу. Луна окрасила особняком стоящее здание в серебристо-голубые тона. Уже за триста ярдов до кафе, Кабаков услышал шум, превратившийся в настоящий грохот, когда джип затормозил и остановился у обочины. Музыку, гремевшую на полную железку, заглушали разгульные выкрики и взрывы хохота. На террасе и прямо перед кафе, под деревьями, танцевали пары.
Появление Кабакова, пробирающегося между танцующими, вызвало новое оживление, со всех сторон раздавались громкие приветствия знакомых. Молодые солдаты кивками головы показывали на него и что-то объясняли своим друзьям. Такая известность ему немного льстила, хотя он пытался не подавать виду и убеждал себя, что напрасно из него делают героя. Каждому на земле предопределено заниматься каким-то делом; Кабакову просто повезло — его способности в самый раз соответствовали тем заданиям, которые ему поручало командование. А молодежь еще не понимает, что многое зависит от слепого случая, и верит в разную дерьмовую чушь о героизме. К тому же его работенку никак не назовешь чистой.
При всем при том Кабаков не отказался бы появиться здесь вместе с Рэйчел, хотя наивно не признавался себе, что, думая об этом, не последнюю роль отводил эффекту, который могла бы произвести на спутницу устроенная ему встреча. Ах, чертова баба!
За длинным столом на краю террасы сидел Мошевский с какими-то развеселенькими девицами. Перед ними выстроилась батарея бутылок. Мошевский сыпал остротами из своего дешевого арсенала скабрезностей. Кабаков лишь усмехнулся про себя и огляделся. На вечеринке смешались самые разные чины, и никого не удивляло, что майоры пьют с сержантами, а кадровые военные пируют бок о бок с мобилизованными рядовыми резервистами. Дисциплина, позволившая израильтянам перевалить через Синай, крепилась взаимным уважением и духом патриотизма, и сейчас ее, подобно кольчуге, без опаски повесили на крючок в прихожей. В общем, вечеринка удалась на славу: люди еще больше сблизились и поняли друг друга, чему способствовали израильские вина и танцы, как в кибуцах.
Ближе к полуночи основательно уже нагрузившийся и яствами, и напитками Кабаков, развалясь в кресле в позе Нерона, предавался созерцанию забавно расплывчатой в его восприятии картины происходящего. В зубах у него торчала сигара, у виска — кем-то игриво заткнутый за ухо цветок. Вдруг он заметил Рэйчел. Она стояла под деревом на краю освещенной площадки и смотрела на танцующие пары, беззвучно подпевая. Теплый ветерок колыхал короткие рукава и подол ее простого платья. В воздухе, настоенном на букете вин и крепкого табака, мимолетно проносились тонкие цветочные ароматы.
Рэйчел тоже заметила Кабакова. Рядом с майором сидела незнакомая девица и что-то со смехом говорила, склоняясь дочти к самому его уху.
Рэйчел, обходя танцующих, нерешительно двинулась в их сторону. По дороге она подверглась внезапному нападению некоего зеленого лейтенантика, который сгреб ее в охапку и закружил в быстром танце. Когда музыка смолкла и мир перестал вертеться перед глазами Рэйчел, лейтенант исчез, а на его месте возник майор Кабаков. Рэйчел уже успела забыть, как он высок ростом.
— Дэвид, — начала она, глядя снизу вверх в его радостно ухмыляющееся лицо, — я хотела сказать, что...
— Что вам необходимо выпить? — блестя немного шальными глазами, продолжил Кабаков и протянул ей бокал.
— Нет. Я завтра улетаю домой. Мне сказали, что вы здесь, и я не могла уехать, не...
— Не потанцевав со мной? Разумеется, нет.
Рэйчел не танцевала уже много лет, с тех пор как провела свое лето в кибуце, но тут же забыла об этом, расслабилась, и ноги уже сами вспоминали нужные фигуры. Кабаков, обнимая ее одной рукой, держал в другой бокал, из которого они по очереди отпивали. Майор явно пользовался здесь определенными привилегиями: вино ему подливали прямо на ходу. Он поднял руку, которой обнимал ее, вытянул из тугой прически несколько заколок, и пышные волосы рассыпались по ее спине и плечам. Кабаков даже слегка опешил, столь бесподобно много их оказалось. Вино ударило Рэйчел в голову; страдания и увечья, постоянные спутники ее работы, как-то отдалились, отпустили сердце. Кабаков залюбовался смеющимся лицом в темно-рыжем обрамлении.
Неожиданно оказалось, что уже очень поздно. Стихло многоголосье вечеринки, большая часть гостей незаметно исчезла, лишь несколько пар продолжали танцевать среди деревьев. Музыканты кемарили на столиках у эстрады, а танцоры, тесно прижимаясь друг к другу, переминались под старую песню Эдит Пиаф, звучащую из музыкального автомата возле бара. Пол террасы усеивали сломанные цветы, обгорелые спички, кончики сигар; подсыхали пятна вина. Совсем молоденький солдат, водрузив загипсованную ногу на стул, подпевал певице, раскачивая рукой бутылку на столе. Был час, когда небо на востоке выцветает, а предметы теряют ночную зыбкость, окрашиваясь и твердея в предрассветном сумраке.
Рэйчел с Кабаковым еле-еле покачивались под музыку и наконец, истомленные, совсем остановились, не разнимая объятий. Кабаков прижался губами к влажной коже на шее Рэйчел, провел по ней языком. Она была солоноватая, словно от морской воды. Он чувствовал через одежду тепло гибкого тела, волнующий запах разгоряченной кожи касался ноздрей, проникал в нос, оседал в гортани горьковатым привкусом. Рэйчел чуть покачнулась и, удерживая равновесие, легонько отклонилась в сторону, скользнув бедром по его бедру, потом прильнула щекой к груди Кабакова, непонятно почему вспомнив, как в детстве прижималась вот так же к теплой и твердой лошадиной шее.
Они с трудом оторвались друг от друга и, касаясь бедрами, спустились с террасы. Кабаков успел прихватить со стола бутылку бренди. Взбираясь по тропинке по склону холма, Рэйчел мигом промочила ноги в росистой траве. Слух наполнила музыка свежей рассветной тишины. Глаза после бессонной ночи с неправдоподобной остротой различали мельчайшие детали окружающего пейзажа, каждый камень или выступ скалы, каждую былинку или ветку кустарника.
Сев на траву, они прислонились спинами к большому валуну, лицом к восходящему солнцу. Кабаков покосился на Рэйчел. Сейчас, в ярком свете утра, стали заметны тени усталости под ее глазами, обострившиеся скулы, поры на коже и крошечные веснушки, но от этого его вдруг охватило еще более жгучее желание. А время уходило.