Чернокнижник Молчанов — страница 2 из 35

Несколько синих и зеленых расстёгнутых кафтанов с красными и малинового цвета шелковыми рубашками под ними, несколько лиц, потных и красных после недавнего ужина, маячили в этом чаду или в этой сырости, проникавшей воздух сизой мутью.

Оглядевшись, Молчанов сообразил, что он находится скорее всего среди боярских дворян, которым за боярином «тепло и не дует». И оттого все они такие щеголи… За боярских гостей, каких-нибудь тоже бояр, собравшихся навестить больного, их никак нельзя было принять. Для этого одеты они были недостаточно богато. И кроме того, если бы они были гости, им на стол подали бы что-нибудь получше оловянной миски.

Самое большее, чем еще они могли быть, так это дальними боярскими родичами.

Но их было много, не меньше десяти человек.

Они обступили Молчанова кругом, когда он разделся…

На образа он не стал креститься и на нем был польского покроя кафтан, с пристегнутой к поясу не польской, однако, саблей, а длинной прямой рапирой.

Он положил руку на эфес рапиры и молча посмотрел пристальным взглядом поочередно в глаза тем, кто стоял к нему ближе.

Глаза у него были глубокие и черные, и если всмотреться в них, то они понемногу начинали казаться лишенными зрачков. Будто зрачки расплывались и оставалась одна чернота. Будто смотрел человек не в глаза другому человеку, а в какую-то переливающуюся и колышущуюся темь, какая бывает ночью в проруби.

И чудилось, — глубоко там! И от сознания, что там темно и глубоко как в бездне, становилось жутко и страшно и хотелось отойти прочь.

Там… Где там? В его глазах? Но что может быть в глазах?

Но его глаза были как черные окна, сквозь которые смотрят в глубину ночи. Ночь была за ними… Не ночь, а жуткая ночь…

Он умел делать такие глаза, давал им такое выражение. А может быть, вперив в человека этот свой жуткий взгляд, он показывал ему свою душу:

— Гляди, каков я…

Он-то знал, каков он!.. И так как это желание показать человеку, каков он сам в себе, было велико в нем, он могучим усилием воли как бы выходил перед человеком сам из себя…

Про его глаза, и правда, говорили, что они без зрачков и будто в них «ворочается» что-то как живое, а что — не разглядишь, потому что в глазах у него черно, как если бы в них налили чернил или конопляного масла.

Глава III.

— Кто же меня проводит до боярина? — сказал Молчанов.

Ему никто не ответил. Кое кто отошел от него и тихонько стал к стороне.

Другие продолжали его рассматривать и многим пришла в голову мысль: зачем он понадобился боярину?

В доме, на женской половине жила старуха, бывшая мамка, выкормившая боярских детей. Эта старуха, когда боярин слег и на него напала икота, говорила шепотом в сенях с коровницей, приносившей в хоромы молоко: оттого икает боярин, что его душенька хочет, да не может расстаться с телом.

А отчего не может?

Люди, которых Молчанов принимал за боярских дворян и которые действительно частью были дети малоземельных помещиков, искавшие около боярина чинов и должностей, а частью жили при нем по дальнему родству, про мамкины слова знали от сенных девушек.

Отчего, правда, бывает иногда душе трудно расстаться с телом, хотя оно и хочет этого?

И тут, у боярских дворян невольно возникал новый вопрос: уж не для того ли позвал боярин Молчанова, чтобы он помог его душе выйти из тела?

И когда в их комнате, где они жили как у Христа за пазухой, в тепле и холе, и по-своему хорошели день ото дня, расцветая как маковы цветы на тучном огороде на боярском харче и питье, появился этот странный человек, со странными глазами, одетый по-польски, а не поляк и тоже не свой, хотя и московский, — им стало не по себе, обуяла их жуть… От боярина им было наказано: «немедля», как привезут они из Салтыкова дворянина Молчанова, дать о том знать «на боярский ярус».

Об этом, о том, чтобы его провели на боярский ярус, с ними и заговорил Молчанов, едва переступив порог. Но прошло достаточно времени, прежде чем один из них сделал шаг вперед и глядя в лицо Молчанову широко открытыми глазами, произнес:

— А?..

И так и остался с полуоткрытым ртом и не мигал веками, продолжая смотреть на Молчанова как раскрашенная кукла, у которой испортился механизм, двигающий веками, настоящими стеклянными глазами.

Молчанов стал крутить ус концами двух пальцев: большого и указательного. Покрутил ус и принялся крутит другой.

А боярский дворянин, совсем еще юноша и как две капли воды похожий на того, который отворил Молчанову дверь, только не русый, а брюнет стоял перед ним неподвижно, лишь шевелил пальцами…

И неподвижны все так же были его остекленевшие глаза, широко разверстые, с остановившимися как-раз посредине белков зрачками.

— Проводите меня к боярину, — сказал Молчанов, перестав крутить усы.

Это, должно быть, напомнило юному дворянину про то, что говорила старая мамка коровнице… Его рот раскрылся еще шире, и в глазах, в которых до этого момента не было почти никакого выражения, заблестел вдруг ужас. Они ожили.

На круглых щеках потух румянец, и губы побелели.

— Чего? — сказал он и в первый раз коротко мигнул веками. Пальцы у него зашевелились быстро. Он подобрал немного отвисшую нижнюю губу, закусил ее и вместе с тем, судорожно согнув пальцы на обеих руках, прижал ими к ладоням из-за рукавов своего голубого полукафтанья.

Он был теперь похож на большого ребенка и таким именно и казался Молчанову в своей шелковой из малинового шелка рубахи и в голубом полукафтанье.

Молчанов ударил ладонью по эфесу рапиры и возвысил голос:

— Где боярин?

На его бледном, худом лице выступил слабый румянец, тонкие губы скривились.

— Ну? — произнес он, сдвигая брови, и повел глазами по комнате. — Проводите меня к нему.

И быстро повернул голову в сторону одной из дверей, потому что эту дверь отворял кто-то.

Того, кто отворял ее, не было видно, — видны были только пальцы руки, ее отворявшей и державшейся за её край немного повыше ручки.

Дверь отворилась тихо, и тихо вошла та самая старая мамка, что рассказывала коровнице, как трудно бывает иногда душе расставаться с телом…

Голова у неё была повязана черным платком. На плечи был накинут тоже черный платок, спускавшийся с плеч почти до полу.

Войдя, она низко поклонилась всем, кто был в комнате, кроме Молчанова.

К Молчанову она стала спиной.

— Чего испужался? — заговорила она и закачала головой. — Диви бы что, а то… тьфу!..

И, нагнув голову немного вниз и немного вбок, сделала вид, будто плюнула назад в ту сторону, где стоял Молчанов, не поворачиваясь к нему, а только поглядев себе подмышку.

Если бы она действительно плюнула, то и плевок бы пришелся ей тоже подмышку.

Она обращалась к тому молодому человеку, с которым говорил Молчанов…

Она продолжала:

— А человек приехал, надо сказать… Эх, ты, погляжу я на тебя!.. Какой ты будешь, приказный али воин?

Тут она повернулась к Молчанову. Она ему сказала:

— Здравствуй, и ты.

Но опять ему не поклонилась, а, наоборот, выпрямила стан и запрокинула голову. Длинный её платок при этом нижним краем совсем лег на пол.

Ростом она была маленькая и смотрела на Молчанова снизу-вверх.

— Ты за мной, что-ль, пигалица? — сказал Молчанов. — Здравствуй, бабка!

Глава IV.

Боярин лежал в небольшой комнатке с оштукатуренными стенами.

На стенах масляными красками были нарисованы цветы в вазах, а на потолке, выкрашенном в синий цвет, были изображены серебром и золотом луна и звезды.

Расписывал комнатку суздальский мастер, хотя и не монах, а носивший монашеский подрясник. И хотя цветы в вазах и небо с луной и звездами были бесспорно свеженький сюжет, — было в них что-то такое, что сразу напоминало об иконах. Витал в этой комнате дух какой-то неуловимый, оставленный здесь этим человеком в подряснике, напевавшим духовные песни, когда тщательно тоненькой кисточкой он выписывал выведенные по циркулю желтые лепестки цветов и жилки на листьях, расположенных симметрично на прямых, как стрелки, стеблях.

Он, этот мастер, словно вписал в стены эти свои стихиры духовные, и они веяли как неслышный ветер среди этих цветов, подобных которым не найдешь ни в лесу, ни в поле и нигде на земле.

Боярину недаром говорили другие бояре, у него здесь бывшие:

— У тебя как в раю.

Когда боярин захворал и недужилось ему все больше и больше, он стал видеть во сне как раз такие цветы, только не в вазах, а растущие на какой-то розовато-желтой земле.

И от цветов шел видимый аромат, вроде кадильного дыма, и аромат этот очень напоминал запах кипариса и был приятного голубого цвета.

Цветы не колыхались от ветра, а стояли прямо, как свечи.

И откуда-то сверху, где медленно двигались в сияющей синеве звезды, луна, и солнце, слышалось пение…

Но нельзя было разобрать, что пели, как ни прислушивайся, потому что пели по-особенному, как не поют на земле…

И будто идет боярин между этих цветов, благоухающих кипарисом, и вдруг — перед ним железная дверь. Иногда— дверь, иногда — гора, а то — пропасть…

И выходит откуда-то скелет и щелкает на боярина зубами.

Нет у этого скелета тела, — одни кости. Нет у него ни языка, ни гортани. Но, протягивая к боярину руки, он двигает челюстями, и там у него в, безъязычном рту вспыхивают как огонь, когда ударить огнивом о кремень, слова, которые боярин не слышит, а видит каким-то непонятным образом.

И слова эти жгут его, обвиваясь вокруг ног как огненные цепи, впиваясь в тело как огненные иглы, проникают в его жилы и разливаются по всему телу.

Говорит скелет:

— Дождался-таки, я тебя! Думаешь, отступлюсь! Нет, не отступлюсь. И ни от кого из вас не отступлюсь. Вы забыли, должно быть, что вы все будете когда-нибудь там, куда нас спихнули! Ты думаешь, мало нас! Хочешь, покажу!..

— Не надо! — кричит боярин. — Да воскреснет Бог!

Он просыпался всегда, когда ему удавалось крикнуть это, но за последнее время это становилось все труднее… Словно у него пропадала понемногу способность выражаться языком.