Было это при Сигизмунде… Нет, погоди, не при Сигизмунде. Ну, может, и при Сигизмунде.
Жил, видишь ли, один пан такой, что не приведи Господи…
Вот ты говоришь: колдуны, ведьмы… А он был всем колдунам колдун, а ведьмы у него, может, были вон как у сотника Стеценки Горпина… Полы мыли.
— Да. Ну и, говорят, снюхался он с чортом… И не только снюхался, а, можно сказать, такое у них пошло дело, что опять-таки скажу тебе: вот есть сотник Стеценко, а Цибульский у него хорунжий…
— Так-пан-то этот был сотник, а чорт его хорунжий.
— Ты когда-нибудь видел, как сотник Стеценко гоняет хорунжего?
Ну, и он чёрта так же гонял:
— Ах ты такой, сякой, ах ты!..
Да такими иной раз словами, такими…
А чорт стоит молчит. Ни-ни. Ни слова.
Только глазами моргает.
Может, пан его и в чулан сажал на хлеб да на воду, почем я знаю.
И стал пан бессмертным. Как это вышло, я не знаю, только это точно верно, что хоть тысячу лет простоял бы мир, хоть две тысячи, ты умрешь и я умру, и самые долголетние люди умрут, а он не умрет.
Так и будет жить, — как ворон. Да и то не ворон: ворон триста лет живет, а он до скончания мира…
Теперь про таких колдунов что-то не слышно, а тогда они были.
Говорят, он семь дней и семь ночей просидел в одном погребе и там пил такую особую микстуру — снизу вода, наверху огонь, а посредине кровь…
И оттого будто бы стал он бессмертным.
Вот ты попробуй смешать: кровь, огонь, вода…
Нельзя?!
Ну а он доискался.
И, скажем, у нас с тобой кровь в жилах, а в костях мозг, а у него в костях стала вода и кровь, а в жилах огонь…
И сталь он, значит, все равно, как не человек.
Есть, конечно, всякие люди. Есть и злодеи. Злодей он— злодей, а только и он может раскаяться… А как у пана постоянно в теле и в сердце, и в голове горел огонь, то и пошли у него такия мысли, т.-е. самые что ни есть хуже…
Человеку даже нельзя и додуматься до таких мыслей…
И пусть бы он что делал: скажем сейчас пошел ограбил кого, обманул, в железо заковал или там еще что — нет! Так, поглядеть, с виду самый скромный человек, а он вон какой!
Сейчас сядет в кресло, приставит палец ко лбу и думает.
И как что он подумает, так это уж сейчас и сделалось, как он думал.
Так само собой и сделалось.
Скажем, подумал он про твой хутор, чтоб он загорелся, подумал, подумал; глядишь, — и затлелся, затлелся хутор, сначала солома на сарае, потом еще там, где дальше, больше… Ты с водой, а он все думает да думает, — и хот ты тут что хочешь— так и сгорит хутор.
Или, скажем: я тебе друг, и ты мне друг; сидим вот хот сейчас, поем ли, разговариваем ли — все как следует…
— Кочерга, дескать, приятель!..
А ты мне:
— „Зуй!“
Тихо так, хорошо.
А он сейчас в кресло, палец ко лбу и пошел, и пошел…
И вот хот ты мне точно приятель, а сейчас, и двух слов не сказав, саблю из ножен и — Господи благослови — бац!..
А я за пистолет…
И пошла война.
Ну, и много же он так зла сделал.
И главное — никто не знал, как, почему, отчего, кто тут старается, потому что, говорю тебе, ничего он такого не делал, а только бывало сидит себе в кресле да думает.
Ну, и как все-таки был он пан, то панов не трогал; а зато бедным людям так плохо, так плохо приходилось, что и сказать нельзя.
Некоторые паны даже к нему потом нарочно стали ездить…
Приедет такой пан и говорит:
— Ваша мосць, так и так, плохи мои дела.
— А почему ваши дела плохи?
— Да так, дескать, земельки мало, скотинки мало, хлопов мало.
Ну, ему, конечно, что ему стоит?!
Сейчас взял и сел в кресло.
Да. Сел, приставил палец ко лбу, подумал-подумал там, сколько надо — минуту или две…
— Поезжайте себе, дескать, пан. И как, дескать, вам не стыдно меня беспокоить?..
— Что вы, помилуйте, как можно!
— Нет, — говорит — вы меня напрасно беспокоили.
— Да ей-богу, — говорит, — нет.
— А вот же и да, — говорит. — Не угодно ли, — говорит, — расстегнуть вашу венгерку? -
— Извольте, — говорит.
— И, — говорит, — достаньте из потайного кармана пергамен.
И вот же правду скажу тебе хорошо знает человек, что у него в потайном кармане ничего нет, а точно…
— Суньте, суньте, — говорить, — руку в карман.
Сунет и вытащить.
Да пергамен то совсем, как следует быть, с королевскими печатями, с подписями: „По-нашему дескать, королевскому слову “, или как это у нас там говорится, „такой-то назначается, дескать владельцем такого-то урочища… “
Вот тебе и все.
И ничего тут не поделаешь.
А главное — сам король бывало глядит, глядит на свою подпись.
— Дайте, — скажет, — мои очки.
Наденет очки, — нет, точно, никак не иначе, что его подпись.
— Ах ты Господи! Да, когда же это я, дескать, да как это я!..
А сделать ничего нельзя.
Подписался, — значит и каюк тебе. Походи, походит около трона, сядет на трон, ну, и сейчас, конечно, разные у него другие дела.
Снимет очки.
— Нате? — говорит, — мне и без того, дай Бог, впору управиться.
Известно — разве у него мало дела?
А урочище, про которое в пергамене сказано, так за тем паном и останется.
И нужно тебе сказать, прошло так столько времени, что прикарманили паны, может половину Украины, а может, и больше.
Замки себе повыстроили, кареты из Кракова и на каждом пане как он бывало поедет в гости по соседству, может одного золота столько, что можно купить целое государство.
Да, так и гарцуют.
Даже самому королю, хоть он и добрый был, а иной раз завидно станет.
„Откуда это, — думает, — золота у нас столько? “
Думает, думает, а никак не догадается… Потому, как жил он в Варшаве может, конечно, сейчас утро настанет, сейчас, Господи благослови, не успел еще как следует лба перекрестить — тут тебе министр, тут канцлер, гетман там, старосты, другой, третий…
А за каждым идет гайдук либо письмоводитель и несет целую охапку бумаг, так что иному и не в подъем,
И каждую бумагу нужно подписать и с каждым поговорить…
Э, да что тут! Где ему!..
Бывало вынет часы.
Паны министры, дескать, половина второго…
(Он всегда в это время обедал).
А министры:
— Конечно, дескать, ваше королевское величество, мы это очень даже хорошо, дескать, понимаем, а только „ойчизна“ прежде всего.
Сейчас у них и ойчизна.
Ну, ойчизна и ойчизна.
— Эх, — скажет король, — давайте перо.
Тут лакей:
— Пожалуйте кушать…
А министры:
— Шшш!.. шшш!..
И выгонят лакея.
Так-таки просто возьмут и выгонят.
А хлопам, между тем, совсем плохо пришлось…
То-есть так плохо, что и нельзя сказать: совеем обедняли. Вот тебе и „ойчизна“!..
Известное дело: у них ойчизна — в кармане, у панов-то. Положим, на то они и паны.
Ну, только, как бы тебе сказать, такая пошла беднота по деревням, что страсть.
И выискался тут один монах.
Может, он с Афона был, может, еще откуда, — не знаю. Только святой был жизни человек.
Ну, и сейчас он смекнул, в чем дело.
— Э, вон оно что!
Не долго думавши, взял он там кой-какие свои книги, нанял подводу.
— Вези меня в Вильчи.
Привезли.
Сошел он с подводы.
Гайдуки было:
— Куда? Как можно? Обождите, святой отче.
Нет, куда тебе!
Погрозил им костылем.
— Я — говорит, — вас!
Ничего не боялся.
Сейчас прямо на крыльцо, отворил дверь, там в переднюю, в зал…
Видит: сидит пан… Один как есть.
Приставил так ко лбу палец и думает.
Ну, вынул монах из-за пазухи крест, надел на руку четки…
— Эй, — говорит, — ты, нечестивая твоя душа, гонитель бедных, кровопийца и езувит.
Поднял пан голову.
— Ты, — говорит, — кто?
А— монах:
— Покайся! — говорит.
— Пошел, — говорит, — вон!
Да, так и сказал:
— Пошел вон!
— А, — говорит монах, — когда так…
Сейчас развернул книгу и давай читать, давай читать…
И что ж ты думаешь: стали у пана сперва ноги каменеть, потом туловище, потом голова; через сколько-то там времени стал пан совсем каменным!
Даже кресло, — и то окаменело!
Ну, опять же говорю, как был он бессмертным, то и не мог монах заклясть его на веки вечные…
И заклял он его на двести лет. Чтобы, значит, двести лет был он каменным, а потом ожил…
— Так и сиди каменным, — сказал монах, — а сам уехал.
После того уж никто в этом замке не жил.
Слуги — и те все разбежались.
Только один каменный пан сидел в своем кресле.
Прошло там сколько-то лет, и стал замок разрушаться, стал сыреть, гнить, лесом зарос, лозняком…
Совсем обветшал.
Один только пан, как был, так и остался.
Теперь вот вильчинский пан и говорить:
— Сторожа нужно.
А зачем нужно? Э, вот то-то и дело! Я это досконально знаю. Докопался его дедушка, как с пана заклятие снять… Про то, что каменный этот пан — не статуя, а человек, только проклятый, все давно забыли, а дедушка узнал по книгам, как и что было, и теперь хлопочет, как бы пока не скрали, либо не разбили его.
И мне опять хорошо будет, если пан оживет.
Говорят, точно, уж пан стал по ночам вставать с кресла…
Так вот оно что.
Паны-то, говорят, каждую пятницу ему губы кровью мажут, что-то шепчут и чем-то курят около него.
Есть, конечно, и такие, что не верят; а только я знаю двух панов. так те точно. нарочно просили вильчинского пана. чтобы позволил им переночевать в замке…
Не знаю, что они там делали, а только это верно; говорят, на утро у каменного пана губы были красные…
Нужно, говорят, чтобы у пана кровь никогда не сходила с губ… Тогда он оживёт и опять станет мучить бедных…“
III.
Зуй умолк.
Сперва молчал и Кочерга, а потом сказал: — Я знаю, что нужно сделать… Нужно причаститься, исповедаться, потом пустить себе кровь и этой кровью вместе со святой водой окропить всю статую. Тогда она не оживёт.