Ну, даль я куме отраву. Поехали на крестины.
Хожу похаживаю. Что будет. Господи Боже ты мой! Еще с этой самой кумой на старости лет плясать пошел.
И с кумом пил, про его дела говорил: как он воевал да как его саблей махнули через губу. Во какая трещина! Заструпилась, заструпилась, а как чуть-что, сейчас и кровь. Все вижу: хожу-похаживаю.
А как это сделалось, не видел. Только подходить кума. Говорить:
Готово.
Ну, готово и готово. Жду, когда начнется. Опять плясать пошли. Опять я плясал. С ней же, с кумой. Да и говорю ей:
— Что-ж так?
Потому что вижу: Михайла гоголем ходить. И вот что, Молчанка, зол ты, а злей бабы ничего на свете нету… Этакие у ней глаза сделались: змея.
Говорю же тебе: гоголем ходит Михайло. Как и не давали ему ничего.
— Как же, говорю, так, кума?
И что он ей, скажи на милость! Тогда на крестинах только в первый раз и видела.
А, значить, натравила, — она и вцепилась, как борзая собака. И зубов не разожмешь. Хоть арапником раздвигай. Видал, когда? Поди, видал. У меня была одна такая борзая. Да и не одна. Вопьется зверю в шею и так и висит. Как пьявка. Так мы, бывало, сейчас между зубов от арапника ручку.
И эта тоже. Я вижу: ошибка вышла. Ну, думаю, и ладно. И теперь отошьюсь от них на веки вечные. Дом тут брошу, а уеду в деревню. Пусть хоть сами из себя жилы тянуть… Конец. Так что же ты думаешь: ведь сгоняла к себе домой кучера своего за шкатулкой: якобы деньги забыла.
А в шкатулке у ней…
— Погоди! — крикнул Молчанов. — Да где же твой грех? Что ты тут набормотал. Знаю я это. Кума его отравила, это и все знают.
— То-то, — возразил на это боярин, — кабы земной суд… Земной суд — одно дело, а это другое… Там-то хорошо знают, чей грех: наш ли, общий или одной её… Пробовали потом и мою отраву — действует. Да… Кто же ее знает… А я хочу, чтобы все как следует. Вот опять же и ведовство. Как я с ведовством пойду туда? Ты уж говори огулом, сколько тебе за все?
Молчанов подумал:
— А ведь он и то, должно быть, немного спутался в уме под старость.
Он встал со скамейки.
— Сколько же? — сказал он. — Вот отдай мне лошадей и сани, что меня привезли, да к ним двух холопей, хоть этих тоже: один меня к тебе в дом провел, а другой привез.
Глава VIII.
В расстегнутом красном кафтане на собольем меху в дворянскую комнату вбежал боярский сын.
В одной руке у него был пистолет с толстым медным стволом, в другой — сабля, но не обнаженная, а в ножнах, и держал он ее не за рукоять, а около рукояти, захватив в эту руку и ремни, которыми она пристегивалась к поясу.
Он запрыгал, блуждая по комнате с вытаращенными глазами:
— Одевайтесь, кто со мной хочет!
Бросил на столь саблю и стал застегивать кафтан.
— И ладно, что не спите, — сказал он. — Я велел две тройки… Ванюшка, огляди у пистоля запал… Ах, ты чтоб тебя!..
Он застегнул поддевку, вынул из её кармана пояс с набором из чеканного серебра, опоясался и взял со стола саблю.
Дворяне спрашивали, куда он их зовёт, повскакали с лавок, и в комнате началась суета. Из-под лавок доставали валеные теплые сапоги, снимали со стен одежду — кафтаны и поддевки… И так как боярин явился к ним вооруженный, то и из них многие вместе с тем, как снимали со стен поддевки, снимали тут же и оружие, — одной рукой, схватывали поддевку, а другой висевшие рядом сабли…
Пристегнув саблю, боярин присел к столу и смотрел на эту суматоху. Потом он подошел к выходной двери, приоткрыл ее настолько, чтобы можно было просунуть голову, высунулся и крикнул:
— Аким!
— Лошадей выводим! — долетел со двора голос.
Он захлопнул дверь.
Опять он сел к столу на край скамьи, вспомнил, что он в шапке, снял ее и положил на лавку.
— Живей, ребята! — сказал он и постучал по столу пальцами… Вынул сейчас же из кармана пистолет, глянул в дуло, глянул на запал и снова сунул его в карман.
Дворяне все были моложе его, а иные — моложе почти вдвое. Он назвал их ребятами именно потому, что они были моложе его.
Опять он сказал, гладя на них, как они подпоясывались и пристегивав ли к поясам сабли:
— У кого есть пистоли, обязательно захватить.
Он на них не надеялся особенно… Какие они рубаки! Эх!..
И тут он вспомнил как назад тому с полгода гулял с двумя тушинскими сотниками с Северской Украины.
Вот те действительно рубаки.
Но он сам еще не сказал, зачем они ему нужны.
А это нужно было сказать.
Молчанов сейчас у отца был, — начал он и, видя, что кое-кто, услышав это имя, повернулся к нему и перестал подпоясываться и застегиваться, крикнул:
— Одевайся! Одевайся!
И вдруг, вспомнив про что-то, сорвался с места, подошел быстро к двери, ведущей во внутренние покои, толкнул ее ногою и, когда она распахнулась настежь, прокричал, стоя на пороге:
— Эй, мамка! Девки! Кто там? Живо сюда!
«Сенные девушки» помещались в нижнем «ярусе», а мамка жила наверху вместе с боярыней. Но сейчас и она была внизу. Он сам ее послал туда, чтобы она живо сгоняла какую-нибудь из девок в людскую избу за кучером, а сама принесла из погреба пять бутылок хранившегося там крепкого аглицкого вина.
В глубине коридора захлопали двери и зашлепали босые ноги.
Он крикнул:
— А мамка?
В погребе, — ответили женские голоса, и шлепанье ног прекратилось.
— Скажи, чтобы…
Но опять хлопнула дверь в коридоре, и он, оборвав слова, крикнул снова:
— Мамка, ты?
— Я, — сказала мамка в коридоре.
— Неси сюда!..
Он отошел от двери и пошел к столу обратно.
Вино мамка принесла в снятом с головы платке, и на её волосах таяли несколько пушинок снега.
Он заметил это и спросил, взяв одну из бутылок, в то время, как она держала перед ним платок за концы:
— Снег пошел?
— Так, чуть, — ответила она, — может, к утру наметет…
Он нахмурился, держа бутылку горлышком над краем стола, прикусил губу и сдвинул брови…
Глядя в глаза мамке, он сказал негромко:
— Говорят, раз он так ушел: напустил метель…
И тут же отбил горлышко бутылки, ударив им о стол: он, когда была спешка, откупоривал бутылки именно так.
— Подходи, — сказал назад через плечо и, опять поглядев в глаза мамке, также негромко произнес:
— А?..
— Лучше брось, — сказала та. — Ну его.
Он подумал не больше секунды и крикнул:
— Дайте-ка ковш!
И когда один из дворян поставил на стол ковш, вылил туда вино сразу все из бутылки, перекрестился и стал пить, все больше запрокидывая голову, пока в ковше не осталось ничего.
Тогда он поставил его на стол и вытер рукой намокшие усы.
— Подь-ка сюда, — сказала ему мамка, призывно мигая ему глазами. Он пошел за ней к двери в коридор, которая осталась отворенной. Он вышел в коридор. Но он за нею туда не последовал.
— Все одно поеду, — сказал он.
— Брось…
— А разве я, когда бросал что задумал?
Дворяне сзади него, уже совсем одетые, откупоривали бутылки и поочередно пили из ковша.
Он им крикнул через плечо:
— Одну мне на дорогу!
— Ой, брось, — сказала опять мамка. Он вынул из кармана свой огромный пистолет и показал его мамке.
— Видала?
И скрипнул зубами.
Чтобы он, собачий сын, да владел нашими людьми. Я не я буду, если не расколочу ему голову как горшок.
Стукнула выходная дверь.
— Лошади готовы, — сказал в дверь голос.
— Прекрасно, — сказал боярин, наклоняя голову.
Мамка его перекрестила.
За выходной дверью слышно было, как фыркали лошади и скрипел на крыльце снег под чьими-то ногами.
Глава IX.
У костра, горевшего на улице возле рогаток, перегораживавших улицу, грелись человек пять стрельцов в овчинных нагольных тулупах, накинутых на плечи поверх длинных ватных синих кафтанов.
Стрельцы никак не были похожи на военных людей, и их скорее можно было принять за приезжих из деревни и не нашедших где остановиться на ночь.
Но на снегу, на котором они сидели на корточках, высунув руки из-под тулупов и держа руки над огнем, лежали алебарды и мушкеты.
У них что-то кипятилось на костре в закопченном чугунном котелке, и один из них что-то резал кривым коротеньким ножом на разостланной на снегу рогоже.
Когда пламя костра разгоралось ярче, оно озаряло клубы дыма, поднимавшегося от костра, и играло на широких лезвиях алебард, на кольцах, которыми были окованы их древки, и на толстых и длинных стволах мушкетов. В дыму, поднимавшемся от костра, взлетали красные искры и тухли.
Слышался голос, что-то рассказывавший так, как рассказывают сказки: не очень громко и монотонно. Но нельзя было определить, кто рассказывал: стрельцы сидели кучкой близко один от другого и воротники их тулупов были подняты и скрывали совсем их лица.
Повествующий голос в этой кучке стеснившихся у костра людей раздавался глухо, будто за стеной.
Голос говорил:
— …И прямо так и сказал: «уходи вон»; сколько народу было, все слышали. Салтыков подошел, поди, первый.
— Отче патриарх, благослови.
— Благословил. А после того: глядь, кто за ним и, кто дальше. Человек их с десяток было. Увидал его.
— А ты, — говорит, — не скверни храма и пошел вон.
— Значит, правда, — сказал другой голос. — А! Что делается-то. И когда это видано… Значит, как же он теперь ихний закон принял?
— Чей ихний? — сказал прежний голос.
— Рымский.
После минутного молчания голос ответил:
— Какой рымский!.. Что они, прости, Господи, Ельзевулу молятся. Бывал я в Кремле: образки у всех, а у ротмистра на стене распятье.
Опять умолк голос.
— Ельзевул, — сказал другой голос, — это выходить… Так. Выходит, это…
— Диавол и выходит, — сказал прежний голос.
Послышался шорох, и сейчас новый голос произнес неуверенно и будто боясь обидеть этим рассказывавшего:
— А ты бы… ты бы как по-другому. Сказывают, не хорошо это. Не хорошо… Сказывают, он сейчас и тут.