И тогда опять все в ней застыло бы и все стало бы мраком.
А она не хотела этого. Она, как и Молчанов, хотела заговорить в себе этот сжигавший ее огонь, наполнявший ее почти блаженством. Драгоценнее всего на свете сейчас для неё была эта чаша, потому что в ней остались его слова, пусть хотя и слова заклинания… Глоток за глотком она пила из неё, и с её лица не сходило выражение желания… Пусть прокляты эти минуты!… Голос отца звучал в ней, как в пустыне. Он не доходил до сердца. И этому она была рада тоже, ибо если бы её сердце откликнулось на этот призыв, опять разверзлась бы могила и был кругом мрак, ужас и холод.
Разве нельзя сгореть так без остатка, сжечь все, что тебя наполняет в этом огне проникшего тебя, как вино, от которого кружится голова, счастья. Так все сжечь, чтобы потом не осталось ни укоров совести, ни желаний— ничего, чтобы ты превратился в ничто, стать пустым местом, развеянным по ветру пеплом…
Так она думала…
И она глядела из-под длинных ресниц и полуопущенных век на Молчанова узкими глазами, через край чаши и не взглянула ни разу на отца.
Глава XII.
В расстегнутом кафтане, в шапке, сдвинутой на затылок, боярин кричал Салтыкову с улицы вверх через белую каменную стену:
— Я на тебя найду управу! Ты еще погоди!
Салтыковский дом был построен как крепость, обнесен кирпичной стеной и у стены всюду были «подступы» со двора.
Салтыков смотрел на боярина, стоя на подступах, поглаживал бороду и насмешливо улыбался.
Он был виден с улицы в полпояса. На нем была высокая шапка и крытая малиновым бархатом шуба, накинутая на плечи.
Шуба была распахнута. Салтыков словно напоказ выставил из-под полы шубы руку в дорогих перстнях, которую он положил на рукоятку сабли, тоже горевшую драгоценными камнями.
Поглаживая другой рукой, тоже в перстнях и кольцах, бороду, он сказал:
— Поди сперва протрезвись….
И засмеялся благодушно и вместе насмешливо, и вместе презрительно, — как смеются довольные своей судьбой люди, уверенные в своем превосходстве над другими людьми.
— Ванюшка! — закричал боярин и заметался на месте.
— Не укусишь, — сказал Салтыков и опять засмеялся все так же: и насмешливо, и благодушно, и презрительно.
Боярин кинулся в толпу, запрудившую почти всю улицу против салтыковского дома. Было воскресенье. Обедня только-что кончилась, и народ, возвращавшийся из церквей из всех переулков, бежал сюда на шум.
В толпе блестели алебарды. Несколько стрельцов в праздничных кафтанах с этими секирами прибежали сюда прежде всех, почти в одно время, как остановились тут две тройки и из саней повыскакали вооруженные люди и стали. ломиться в ворота, и стучать в них кулаками и рукоятями сабель.
С криком и свистом гнали эти люди лошадей мимо уже снятых рогаток и кричали встречным стрельцам, чтобы шли за ними, помогать громить салтыковский двор.
И стрельцы, подобрав полы кафтанов и держа алебарды кто на плече, кто подмышкой, бежали за ними, не для того, конечно, чтобы помогать им, а, чтобы водворить порядок.
Но порядок было мудрено восстановить. И особенно это стало трудно, когда оборался народ.
Салтыкова не любили в Москве.
Протискиваясь в толпу, боярин кричал:
— Где мои? Гей! Ванюшка, Игнат Григорьев!
И вращал из стороны в сторону совсем обезумевшими от гнева и совсем почти немигающими глазами.
— Здеся мы! — раздавалось там и тут в толпе. — Православные, пропустите.
Боярич в гневе нечего не видел и не слышал, чувствовал только, что кругом него толпа. Но для него у этой толпы не было ни лиц, ни слов, ни криков.
Вдруг что-то красное метнулось ему в глаза и, сосредоточив внимание на этом красном, он сообразил, что это стрелец.
— Вот это так! — крикнул он стрельцу. — А где еще?..
Много вас собралось? Да что же ты стоишь как пень?
И охватил обеими руками застывшую у стрельца подмышкой алебарду. Стрелец тоже прихватил алебарду другой рукой.
Но боярин был силен.
— Ратуйте! — закричал стрелец н выпустил из рук алебарду.
Кругом была толпа. Стрельца сейчас же оттеснили от боярича.
Кто-то ему сказал:
— Чего горло дерешь? Слыхал, они у него троих людей зарезали, собаки.
Никто еще не понимал, зачем бояричу занадобилась алебарда, когда из кармана у него торчала ручка пистолета. Многие так и ожидали, что выпалит из этого пистолета в Салтыкова.
Но боярич подбежал к саням, прислонил к ним алебарду длинным как оглобля древком в снег, а топором на отводу и ударил по древку сверху ногой.
Древко надломилось.
Тогда он и совсем переломил его на колене; охватив затем алебарду за обломок древка, он бросился с этим оружием, так ловко и быстро, превращенным в топор, обратно.
Салтыков закричал со стены:
— Стрельцы, что-ж вы смотрите!
И быстро нагнулся.
Боярич имел в виду сбить алебардой замок на воротах и для того именно и укоротил древко, чтобы было удобнее: ворота были под низкой аркой и с алебардой как она была раньше, здесь негде было повернуться, не хватало места для размаха.
С этим именно намерением он и бросился через толпу, опять ничего не видя и не слыша.
Но Салтыкова он не мог не видеть.
И когда он его увидал и услышал его голос, он крикнул:
— А, Иуда!
И швырнул в него алебардой с такой силой, что перелетев через голову (Салтыков едва успел нагнуться), она, сверкая, пронеслась далеко в глубину двора.
— Бей его! — кричал боярич.
И опять заметался, ища чего-то около себя на снегу. Но около ничего не было.
Он опять закричал:
— Ванюшка!
Но его дворяне, во всем ему следуя, обезоруживали стрельцов, стараясь завладеть их алебардами. Дворянам помогал кое-кто из толпы, так как всем стало известно, что один из салтыковских «ближних людей», да еще не кто-нибудь, а чернокнижник и ведун, зарезал нынешней ночью троих «вьюношей».
В толпе были и старики в шубах, подпоясанных ради праздника белыми полотенцами, с праздничными расписными посошками в руках.
И старики грозили своими посошками Салтыкову и смотрели алчно, протискиваясь вперед, чтобы видеть, как будут бить этого вельможу, представлявшегося им сейчас в роде тех «злых вельмож», о которых говорится в житиях и которые, служа диаволу, всячески казнили и мучили отроков и вьюношей…
Ибо Салтыкова в народе считали тайным католиком, согласившимся с польским королем извести православную веру.
Шум, крики и галденье стояли над толпой. И вся толпа понемногу приняла угрожающий вид.
— Ой, пане, пане! И вы не знаете, что сделалось!
Стрельцам кричали:
— Ироды! Сказано вам: давай! Мы в ответе!
Рядом причитали старики о трех вьюношах и тоже усовещали стрельцов…
Однако стрельцы и не сопротивлялись особенно. Из ножен у них повытаскали сабли и посорвали мушкетные патроны с широких перевязей.
Толпа хлынула ближе к дому и, как волна пеной, блеснула обнаженными саблями и алебардами.
Салтыков ушел со стены, а вместо него на стене появились его «ближние люди», все до одного вооруженные мушкетами.
У запалов мушкетов горели фитили.
Но и дворяне высекали огонь при помощи кремня и огнива на виду у защитников салтыковского двора, присев на корточки и держа пистолеты на коленях.
Древний старичок, протиснувшись в первый ряд, опираясь на посошок, стыдил салтыковских людей, называл их богоотступниками.
Глава XIII.
Дело могло кончится кровью.
Но стоявшие на стенах салтыковские люди стали вдруг кричать в толпу:
— Глядите! Филин бежит.
Старичок, стыдивший их богоотступничеством, видя, что все они повернулись в одну сторону, сначала смешался, а потом приложил руку к уху и сказал:
— Ась?
— Про Филина кричать, — сказал кто-то около него и еще кто-то крикнул наверх салтыковским людям:
— Ей- Богу?
— Что там? — сказал и боярич, обращаясь, однако не к салтыковским людям, а к своим.
Но ему ответил один из салтыковских:
— Филин тут!
И так как он не понимал, про какого это филина начался вдруг разговор между осажденными и его людьми, то ему разом стали объяснять и со стены, и около:
— Филин, жидовик…
— Который масляные часы делает…
— Еще у него дочь гадает.
— Старик такой в очках.
Филин был в длинной шубе совсем ему не по росту, и оттого волочившейся по снегу…
Шуба была распахнута, потому что он бежал, размахивая руками… И что всего чуднее — на его ногах были только полосатые чулки и домашние туфли, в которых на улицу он выходил только летом.
И шапки на нем тоже не было, а была одна черная ермолка.
Он бежал посреди улицы, а не около стен, как всегда, и то поднимал руки над головою, то бил себя кулаками в грудь.
Когда он добежал до толпы, то остановился только на одну минуту и сейчас же бросился в толпу, крича:
— Ой, пустите же меня до вашего пана, у которого этот бродяга заколол трех молодых людей.
Услышав, что он кричит, так как в толпе стало вдруг тихо, и один только этот вопль и дребезжал теперь полный слез в морозном воздухе; боярич стал расталкивать толпу и закричал тоже так, что все его слышали.
— Не тронь его! Давай его сюда!
И сейчас же расступилась толпа, и он увидел прежде всего белую рубаху с расстегнутым воротом и волосатую грудь, которую царапали судорожно сведенные красные от мороза пальцы с желтыми грязными ногтями.
Рубаха была не только расстегнута, но и разодрана…
Потом Филин схватился за голову, за свои седые длинные пейсы, и когда сейчас же он протянул к бояричу руки, у него под ногтями осталось несколько этих седых волос вырванных из пейсов.
Он упал на колени и хотел обнять ноги боярича, но тот отступил.
Тогда Филин опять простер к нему руки, и его голос снова забился в безграничной скорби, задребезжал, застонал и заплакал:
— Ой, пане, пане! И вы не знаете, что сделалось! И вы не знаете, кто он. Он великий волшебник… И он убил ваших людей, и увез мою дочь… Ой, пане, я знаю, куда они убежали… Они убежали в Тушино… Вот куда они убежали… Ой, пане, спасите мою дочь!