Задумчиво и серьезно смотрели отчеканенные на монетах лица; многие были полустерты и словно сквозь туман просвечивали на них чьи-то образы-тени давно умерших, когда-то известных и сильных мира сего.
— Что ж, будем продолжать вчерашнее? — еле слышно заявил екатерининский рубль.
Он так тихо сказал это, что люди приняли бы его слова за шелест былинки, колыхнутой ветром. Но монеты услыхали его.
— Будем! — отозвался еще кто-то из них.
— Моя странная была судьба, — проговорила небольшая монета с изображением Сигизмунда III.
— Я появилась на свет в городе Гданске… Теперь он же называется Данцигом…
И я, как и все мы, смутно помню первые дни по выходе на свет Божий. Слишком ново было тогда все, слишком радостно и привольно!
Одно из первых ясных воспоминаний моих — это костел. Как сейчас вижу громадные, нависшие своды, темные, уходящие вверх колонны, фигуры святых, скамейки… Меня держал в руке старый ксендз, вынувший меня из костельной кружки. Кто-то пожертвовал меня на Божье дело.
Вокруг было тихо. Задумчивые глаза старика остановились на мне, он запер кружку и пошел мрачными, сводчатыми коридорами в монастырь, находившийся при костеле.
Меня в числе других назначили на дело просвещения Жмуди, тогда еще утопавшей во тьме и невежестве.
Местом отправления была Кретинга, находившаяся близ Паланги и Балтийского моря.
Те же фигуры святых, громадные своды и коридоры встретили меня по прибытии.
Близорукий монах-бернардин поднес меня, рассматривая, к самым глазам своим. Черная, старая ряска с капюшоном, опоясанная веревкой, облекала его тучную фигуру; подслеповатые, голубые глаза глядели добродушно.
Он опустил меня в карман свой. Не знаю, сколько времени пролежала я в нем. Он, вероятно, забыл обо мне.
Каждый день я слыхала звуки богослужения: гремел орган, пели молодые, сильные голоса.
Раз как-то особенно торжественно и мрачно грянул орган; новые, лучшие и многочисленнейшие голоса вторили ему. Орган точно вел их куда-то вверх, направлял и подсказывал их могучие звуки. Пели реквием.
Костел был полон; творилось что-то особенное. После обедни вся толпа двинулась к алтарю. Оттуда шел спуск вниз. Медленно, со ступеньки на ступеньку, сошел мой хозяин. Сзади неслось пение.
Через несколько минут шествие остановилось; что-то тяжелое поставили на пол.
Началась короткая, быстро шедшая служба.
Мой хозяин опустил руку в карман за платком и вытащил меня вместе с ним.
Я упала на каменные плиты, покрытые пылью; никто не услыхал моего падения.
Я была в подземелье.
Среди толпы стоял открытый гроб; в нем лежал какой-то пан в кунтуше и при сабле. Огромные, седые усы спадали с боков худого и выбритого лица его, желтого цвета. Жилистые руки были сложены на груди. Все стояли со свечами; в углах горели факелы, освещавшие длинное, сводчатое подземелье; дальше углы утопали во мраке.
Что поразило меня — это то, что подземелье было полно покойников.
Иные, на монашеской стороне, стояли, прислоненные к стенам; другие, светские, лежали в открытых гробах.
— Чудеса, чудеса Божьи! — долетел до меня шепот каких-то двух шляхтичей, пришедших взглянуть на похороны.
— Столько лет лежат здесь — и нетленны!!.
Действительно, будто сейчас только прислонили к стенам монахов и других мертвецов!
Особенно одного как сейчас вижу: рослый, огромный, в платье бернардина, он стоял, свесив седую голову и скрестив на груди руки. Он точно ждал и молился. Кожа его была, как пергамент: уже более двадцати лет как он был похоронен.
Служба кончилась, и один за другим стали все выбираться из подземелья.
Факелы погасли.
Я осталась одна с мертвецами.
Мрак и тишина были вокруг. Только через несколько времени различила я тонкую струйку света, пробравшуюся откуда-то в подземелье.
Затем стали обрисовываться для меня и фигуры покойников и, наконец, я так привыкла к мраку, что, словно днем, стала различать все.
Далекие, едва слышные звуки органа долетали иногда до меня: наверху, значит, шла служба.
Где-то скребли мыши; раз одна пробежала мимо меня, остановилась, обнюхала меня и побежала дальше.
Прошло около года. Наконец, я услыхала шум, грохот чего-то, и полоса света ворвалась к нам со стороны входа: отвалили плиту, закрывавшую его.
Приближались похороны: я сразу узнала это по пению. Блеснули свечи, и показалась процессия. Впереди несли моего хозяина.
Он мало изменился: только круглые добродушные глаза его были закрыты. Огромный живот так и бросался в глаза.
Отслужили по нем последнюю службу, прислонили его стоймя к стене, рядом со мной, и подземелье опять опустело.
Года пошли за годами.
Иногда приносили покойников, клали или ставили их и опять уходили.
Я видела, как по очереди вносили туда тех, кто еще не так давно приходил в подземелье, хороня или только присутствуя при похоронах. Я видела, как дети мало-помалу превращались во взрослых, дряхлели и сходили в место упокоения.
Сколько минуло лет — я не знаю!
Умирали и полные сил люди, те, которых не ожидала я видеть близ себя ранее дряхлых, умирали и дряхлые, и ксендзы, и миряне.
Сотни раз всматривалась я в толпу, молившуюся у гробов, стараясь узнать, кого смерть изберет себе следующей жертвой. Иных и совсем не видала я после.
Звуки органа долетали до меня по-прежнему.
Я привыкла к тишине, мраку и отголоскам богослужений, и мне страшно было и думать даже, что когда-нибудь возьмут меня отсюда и бросят опять в толпу людей, осудив на скитание.
Благо тем, кто может проводить жизнь в тишине и спокойствии, созерцая жизнь и прислушиваясь к ней!
Целые поколения схоронили при мне.
Иногда я слышала глухой стук — падал какой-нибудь труп, плохо приставленный или распавшийся. С иными это случалось — особенно со стоявшими в наиболее отдаленном от меня конце подземелья. Там лежали целые груды костей, увенчанные черепами. Мой покойный хозяин стоял невредимый, только глаза его впали еще глубже; щеки втянулись и потемнели. На выбритых лицах многих показалась щетина.
Похороны становились все реже и реже.
Богатые и пышные одежды панов, кунтуши, сабли стали исчезать; появились узкие сюртуки с талиями под мышками и громадными галстуками.
Наконец, похороны прекратились совершенно. Раз в год спускалось к нам духовенство и служило по всем общую панихиду; за тем плита заваливалась опять на год.
Платья покойников приходили в ветхость, разваливались и сползали.
Однажды из протлевшего кармана одного из трупов выкатилась маленькая тонкая монетка и легла рядом со мной.
Она была значительно старше меня и много бесконечных разговоров вели мы с нею, коротая время, делясь прожитым и наблюдениями.
Десять раз подымалась и опускалась плита подземелья, пропуская к нам духовенство.
Наконец, после обычного годового богослужения, ксендзу-гвардиану вздумалось осмотреть хорошенько склепы. Двое монахов с факелами сопровождали его. Он медленно обошел подземелье, всматриваясь в покойников, словно силясь прочесть что-то на мертвых, одеревенелых лицах. Мой бывший хозяин привлек особенное внимание гвардиана. Он долго стоял перед ним, глядя на мертвое лицо его.
— Хорошо жилось, видно, старику?.. — проговорил, вздохнув, и двинулся было дальше, как вдруг носок его сапога ударился в мой край, и я, зазвенев, выскочила из пыли. Один из монахов поднял меня, пошарил еще, где я лежала, нашел мою товарку по заключению и подал нас гвардиану.
— Боже, какая старина?!.. — сказал он, разглядывая нас при свете факела. Затем он поднялся по лестнице. Плита с шумом захлопнулась за нами, закрыв навсегда для меня дорогое мне подземелье.
Денной свет ослепил меня.
Я очутилась в том же, знакомом мне костеле, из которого ушла столетие назад со своим стариком-хозяином.
Был 1830 год.
Кипело повстанье.
Гвардиан отдал меня молодому, красивому шляхтичу, пришедшему к нему за благословеньем на участие в повстанье. Ян Казимир — мой новый хозяин с благоговением, как талисман, вложил меня в ладонку и с тех пор я не расставалась с ним.
Несколько раз я слышала перестрелки, пули свистали вокруг нас, но Ян остался невредимым.
Наконец, наступил страшный день Грохова.
Жаркий бой кипел по бесконечным линиям войск; мы были в знаменитой ольховой роще. Гранаты со свистом дробили деревья и лопались в воздухе. Целые ряды наших, державшихся в роще, падали под огнем русских.
Бешеные атаки шли за атаками. Наши держались; воздух стонал от треска и криков. Несколько раз на штыках врывались русские в рощу и штыками же их выбивали оттуда. Ян действовал богатырски. Старая польская кровь говорила в нем. Но наши начали подаваться; линия дрогнула. Свежие войска русских насели на наших и выбили, наконец, их из рощи.
— Стой, братцы, стой!!.. — кричал Ян, отбиваясь штыком, но его уж не слушали. Что-то лязгнуло, и холодная, твердая сталь скользнула по мне и вонзилась в грудь Яна. Он упал навзничь. Русский гренадер — как узнала я после — ударил его штыком, но, к счастью, только ранил его.
Мы очутились в плену, в госпитале.
Долго проболел Ян, нерадостно было для него и выздоровление: ему предстояла Сибирь.
Бесконечный этапный путь довел нас до Томска; мы шли с целой толпой других, обреченных на ту же участь. В Томске этапных сдали полиции и оттуда уже разослали по городкам и деревням.
Мой хозяин очутился близ Нарыма — небольшого городишки, затерявшегося в вековых чащах великой тайги. Ему отвели участок земли, и он, как простой мужик, взялся за работу.
К зиме поспела и хата. Бесконечные длинные ночи коротали мы с ним в этой хате. Он вынимал меня из ладонки, клал на стол и целыми часами задумчиво глядел на меня. Бог весть, что проходило в голове его в то время!
На дворе был мороз; нет-нет и точно пушечный выстрел раздавался в тайге; лопались сосны и другие вековые деревья от холода. Ветер завывал в трубе; волки подходили и грызлись у самых дверей и окон. Жутко жить одному в тех местах!