Чернокнижник (сборник) — страница 7 из 31

— Что есть истина?.. — полушутя сказал я.

— Вот, вот!.. — подхватил мой собеседник. — Одна только доподлинно великая книга и есть на свете — евангелие. Выше его уже никакие Канты не досягнут!

— Как же вы от босячества к евангелию перекатились?

— Чудо было, я вам уже сказывал… Революция меня на Хитровом рынке застала; повертелся я там некоторое время и к себе, в свой город, воротился. А за слободкой церковка у нас на отлете стоит над обрывом — может, еще круче он, чем здешний; по отвесу его тропочка петли петляет, к воде сбегает. Поп старый был, маленький, под стать церковке, да глухой — криком ему на ухо кричать надо было, чтобы услышал. Такой же и дьячок, тетерев красноглазый, жил. Обоим за полтораста лет было; службу начнут служить — потеха! Народу мало ходило, больше бабский пол присутствовал. Дьячок поет, а сам церкву метет. Один в алтаре возглашает — «и сподоби нас владыко», а другой сидит на корточках перед печкой, мешает в ней кочергой и козлом «иже херувимы» выводит; иной раз головешка попадется, примется колотить ее, да на всю церкву — «о, чтоб тебя разорвало» добавит.

Вдругорядь дьячок перегонит — отче наш поет, а батя в это время великий выход делает! Да тут же и поссорятся, чисто как дети! И смех и грех глядеть было!

— Как же их не убрали?.. — спросил я.

— А вот так и не трогали! Справедливость-то часто преступлением бывает. Прихожане очень их любили: вдовые оба старика были, бессребреники, рубаху последнюю у них попроси и ту отдали бы! А службу в каком порядке ни служи — она все той же останется: народ не на слова, а на человека смотрит! Жили они вместе в одном домишке — он неподалеку за церковью стоял. И куликнуть любили: по одной выпьют, глядишь, уж оба пьяненькие, сидят рядком, что воробушки, смеются либо из церковного вразброд поют.

Вот они-то и пригрели меня, сторожем взяли; семь лет я с ними и прожил. И что удивительно — они пили, а я у них от пьянства отстал: вошло в голову, что старичков своих я оберегать должон! И никуда бы я от них по сей день не ушел — очень уж свободно и хорошо было!.. Звон один на колокольне чего стоил — без молитвы им с Богом беседуешь! Ну, да судьба наша не от нас зависит; года три тому назад оборвалось это житье: прошел слух, что под самое Рождество Христово к нам комсомольцы сбираются пожаловать: антирелигиозный фронт в нашем городе развоевался! И так эта весть нашего отца Ивана встревожила, что и сказать нельзя: по ночам стал бредить — вскочит со сна и кричит благим теноришком: «Не допущу!., не допущу во храм!.. Изыдите, силы бесовские!» — До того доволновался, что слег, в жар впал, людей узнавать перестал и все рукой будто крест наперстный брал с груди, вперед его выставлял и «да воскреснет Бог» шептал.

А в полдень сочельника как сорвется вдруг с постели — откуда и силы взялись, — глаза дикие, расширенные; хотел что-то сказать да вдруг поник головой и у нас на руках и повис: сразу кончился!

Добежал я до церкви, в колокол ударил по покойнику, люди сошлись, священника из города вызвали, все сделали и отслужили что надобно.

Остались в доме мы вдвоем с дьячком Ермилычем и с покойником… А уж на дворе сумерки пали, слободка огоньками обрызнулась. Слушаю я чтение, а на душе неспокойно — и отца Ивана жалко, и грызет что-то; все гостей непрошенных жду!.. А дьячок как угадал мою думу: поднял от евангелия лицо, очки оловянные отвел на лоб, усмехнулся эдак хитростно да и говорит: «Не допустит он, будь покоен!» и на покойника подмигнул. Так это мне чудно показалось, — думаю, уж в уме не повредился ли старик, не заговариваться ли стал?

Зачитал опять дьячок, а я присел в уголке на стул, гляжу на о. Ивана… озабоченный такой лежит, будто думает что-то. И чувствую, что глаза у меня слипаться начинают — очень уж замытарились мы с дьячком за последние дни! Ну, смекаю, нет — спать при покойнике не полагается!

Разинул я их пошире, а веки сами собой стали смыкаться. Клюнул я носом, очнулся, глянул кругом — за окошком тьма полная; церковь наша уже вся огнями извнутри освещена, народа в ней множество… священник городской всенощную в ней служить должен был!.. И хотел встать, сменить Ермилыча, да так и застыл и душа у меня в пятки ушла: покойник голову приподнял, глянул на дьячка, потом на окно, осторожно спустил на пол парчевой покров, свесил со стола ноги, сгорбился и, крадучись, заспешил к двери. Попытался я вскочить — ни голосу, ни силы нет, двинуть ни рукой, ни ногой не могу — все отнялось! А Ермилыч уткнулся носом в евангелие и о потоплении тивериадских свиней бубнит и ничего не примечает!

Сомлел я, должно быть, с испугу — шибко-шибко закружилась голова и все из глаз поплыло. Слышал только, будто в бубны где-то стали бить, трубы затрубили, голоса многие закричали. Очнулся, гляжу на стол — пуст он, простыня на нем белая сбитая лежит, подушка примятая, а покойника нет! Вдруг дверь приотворяться стала, за нею мертвец чернеет; выставил он в щель голову, огляделся и опять скорехонько, клубочком, к столу… лег на свое место, руки на груди сложил и вытянулся.

В лихорадку меня бросило! Вскочил я, креститься давай. Потом к дьячку метнулся.

— Ермилыч?! — сиплю. — Видел?!..

Он снял очки.

— Ну почитай, почитай! — ответил. — Устал я, признаться!..

Я его за оба плеча ухватил и затряс: голосу дать с перепугу не могу.

— Вставал он сейчас! видел ты это?!..

— Ну, выпил так и хорошо!.. — отвечает. — А я не могу, захмелею! Я свое потом на радостях выпью!

Что станешь с глухим делать? Господи, думаю — да неужто же спал я и сон мне пригрезился?!..

Взялись мы покров на место класть — сердце у меня как екнет: смертные туфли покойника все в свежем снегу налипшем! Я на них пальцем Ермилычу тычу.

— Откуда снег?!.. — бормочу.

Тот нагнулся, поглядел, обтер их рукою.

— По пороше в царствие Божие идет!.. — проговорил. А глаза как у безумного светятся.

Покосился я на лик отца Ивана. И сразу страх отвалился от сердца — просветлевший лежит покойник, улыбается…

Перевел взгляд на окошко — там чернота, ни звездочки, ни огня не видать. Отошла, стало быть, всенощная! Не могу понять, чему Бог привел свидетелем быть — сон ли привиделся, чудо ли произошло? Но зачем же усопшему оживать было, уходить куда-то?.. Так до свету глаз и не сомкнул, понятно!

А наутро смотрю, люди к нам спешат, как на пожар будто; иные бегом бегут, крестятся.

Вышел я на крыльцо, обступили меня.

— Жив отец Иван?!… — спрашивают.

— Вот вам и раз!.. — отвечаю. — Вчера все вы сами его на столе видали! Завтра вынос будет!

— А вот, сказывают, будто жив он! — враз несколько голосов заявляют.

— Видели его, будто, вчера вечером?

— Да знаешь ли ты, что вечор случилось?.. — вперебой другие шумят. — Комсомольцы все в Видьбе, в проруби потонули!!!

Меня как обухом треснуло!

— Да что вы? Как, каким манером?!..

— Отец Иван их у церкви встрел, да за собой по тропке с горы и повел. А склизко было — все как есть они и посорвались да в полынью и попадали… пьяные, понятно! Только один уцелел, вот он; сам сейчас объявился!

И выпихивают вперед малого лет двадцати; на нем ряса черная, из огромнеющего кармана четверть с водкой торчит, в руке за спиной митру архиерейскую держит, прячет, значит: стыдится! Сам весь бледный, без шапки, волосы ершами торчат…

— Ты видал вчера отца Ивана?… — спрашиваю его.

— Я! — отвечает.

— А допрежде знавал его?

— Нет. Люди сказали, что то он был. Маленький такой, седой, с бородкой реденькой!

А народ на нас наседает кругом.

— Да не держи зря!.. — галдят. — Допусти до горницы, пущай удостоверится!

Отворил я дверь. Залец сразу битком людьми набился; креститься все начали.

Подошел комсомолец к покойнику, глянул на него.

— Он! — выговорил. Да как рухнет перед ним на пол в земном поклоне, как заплачет!

Подкатило и у меня к горлу; вижу, что нельзя и мне потаить того, что видал! Так и так, заявляю, братцы!.. вот чему я свидетель этой же ночью был!

Господи ты мой, что тут поднялось — плач, вопли; руки, ноги у отца Ивана лобызали!., похороны какие необыкновенные были!

Коммунисты хотели не допустить их, да уж куда тут было — народу, может быть, тысячи сошлись! А комсомольцев целых два дня из воды баграми вылавливали, пять возов тел наклали и увезли. Ряженые все были — кто Саваофа изображал, кто патриарха, кто Богородицу и жандармов пьяных… воистину свиньи тивериадские!..

Вот и рассудите — сон то был, или еще что? А я резюме вывел такое — не понимаем мы, а в смешном-то часто святое таится! — Он замолчал и задумался.

* * *

Из-под края мрачных облаков блеснул алый шар заходившего солнца; нежданно наступил час Страшного Суда: — и земля и небо вдруг вспыхнули в стихийном всеобщем пожаре. Низко висевшее небо превратилось в изрытый свод чудовищной раскаленной пещеры: с него струями хлынуло расплавленное золото; весь воздух заполнился путаницей из бесчисленных нитей — хлопьями повалил снег.

Зрелище было необычайное и недолгое; пурпур и багрец стали бледнеть, зажелтели и залиловели просветы, снегопад прекратился; первой погасла, отодвинула дали и захолодела земля; снежная пелена на ней сделалась розовой, потом посинела. Последними померкли кресты церковки.

Я хотел спросить своего соседа о дальнейшей судьбе дьячка Ермилыча и оглянулся, но его уже не было: грузная фигура философа мерно шагала по завечеревшему белому пустырю к слободке.

Рига, 1927

Кресло Торквемады

Я каждое воскресенье встречался с Мошинским на Подоле, в Киеве. По этим дням обширная площадь около Братского монастыря и проулок, ведущий к Днепру, превращались в шумную ярмарку, где за треть цены можно было приобрести все, что угодно; ближе к тротуарам теснились ряды столиков и брезентов, разостланных прямо на земле; на них грудами лежали книги, рукописи и всякие старинные вещи; публика вокруг них толпилась своя, особенная, «серьезная».