Черновик человека — страница 16 из 32

Георгий Иванович выключает видеомагнитофон, встает в полный рост, смотрится в зеркало. В полутьме лицо его кажется помолодевшим. Он и сейчас соберет стадион, если захочет читать. Аплодисменты, цветы, воздушные поцелуи, крики поклонниц, просьбы подписать книжку. Потому и за океан зовут с выступлениями. А кого еще зовут, из наших-то кто ж еще сможет собрать там целый зал народа?


В спальне поскрипывают половицы. Топ-топ. И опять: топ-топ. Скрипит дверца. Неужели Валентина еще не спит. Что она там делает. Шкаф, что ли, открывает. Надо пойти посмотреть, все ли в порядке.

Валя, Валя, что ты делаешь, с ума сошла?

Валентина вытащила из-под кровати чемодан и раскрыла его на полу. В чемодане уже лежит горка ее одежды. Шкаф разинул обе створки. Валентина сметает с полок блузки, свитера, срывает платья с вешалок и кидает в чемодан. Туда же она бросила тапочки и одну гантелю Георгия Ивановича.

Валя, что ты делаешь?

Она не отвечает, продолжает бросать вещи в чемодан.

Валя, остановись.

Он обнимает ее за плечи. Она вырывается. Смотрит исподлобья:

Я еду домой.

Куда, Валя? Твой дом здесь.

Домой еду.

И снова кидает вещи.

Он садится на кровать. В кармане – ключ от входной двери. Она никуда не уйдет. Пособирается, пособирается и устанет. А как ее остановить? Ее не остановишь. Можно только сидеть и смотреть. Вот она пытается застегнуть чемодан, а он не застегивается. Сейчас замок сломается. Ну и пусть ломается, может, она угомонится тогда.

Помоги же мне, ну, Жора.

Валя, мы никуда не едем. Наш дом тут.

Нет-нет, я домой еду. Домой, домой, домой, домой, домой.

Валентина, перестань, пожалуйста. Ночь на дворе. Давай завтра этим займемся, давай будем собираться завтра, хорошо?

Домой, домой, домой, Жора, домой, нам пора домой, домой.

* * *

Эрик, садитесь, кофе готов. Как я рада вас обоих здесь видеть. А то просыпаешься: вы уже на работу ушли, а Света все спит да спит. Она так поздно домой приходит, что ей, конечно, выспаться надо. Света, доброе утро! Проходи за стол, я только что кофе сварила, видишь, Эрик здесь, у него сегодня выходной. Света мне рассказала, вы с ней на вечер Левченко идете? Он что, сюда приезжает? Здесь выступать будет? В университете? Вы знаете, Эрик, он Светочке очень помогал одно время. Он к нам в Приморское отдыхать приехал – творить, вернее (у нас обычно творили, место такое, знаете, что сразу на творчество вдохновляет). Приехал творить и пошел Свету послушать, когда она стихи в музее читала.

Да, Эрик, наша Ба его сразу узнала. Говорит, ты на него поглядывай, когда читать будешь. А он сидит, длинный такой, пополам сложился, чтобы сесть. До сих пор помню, как он подбородок на кулак положил и вперед наклонился, слушает, глаза у него закрыты, а я думаю, может, ему не нравится. А потом, когда я закончила, он вскочил и стал кричать: браво! Бис! Ребенок, вы спасете мир!

Мы со Светочкой ездили к нему в Москву записываться на телевидение. У него дома, знаете, подлинники Пикассо висели. И других известных художников.

У него вообще дома было все иностранное. Очень красивое. Торшеры такие, ковер персидский, по-моему. Из окна, помню, был вид на заснеженные ели. Знаешь, что он мне сказал? Что ходит по «хрустящим, как снег, женским сердцам».

Это он мне сказал, Света, ты просто рядом стояла. Светочка у нас тогда была очень серьезная девочка. Садилась за письменный стол и проводила часы в одиночестве. Работала, сочиняла. Мне даже в школу иногда приходилось утром звонить и извиняться, что Света не может прийти, она всю ночь работала, теперь спит. Дядя Жора Левченко о ней говорил, что она поэт, а не поэтесса. Потому что Ахматова тоже так о себе отзывалась. Вы знаете, Эрик, что Ахматова подошла к Левченко, когда ему двадцать лет было? Поцеловала его и говорит: вы будете великим поэтом. О вас заговорит весь мир.

Мам, это нам дядя Жора сам рассказывал, откуда ты знаешь, правда ли это? Он нам говорил, что дружил с Сальвадором Альенде и что за ним охотятся спецслужбы США. И что Кеннеди из-за него застрелили. Если бы это было правдой, как бы его сюда пустили? Он просто очень любит хвастаться.

Знаешь, Светочка, он любил, чтобы его любили. Вот послушайте, Эрик, мы с ним сидели на кухне, и вдруг он, знаете, заплакал. Хочу, говорит, чтобы меня любили, очень хочу. Я стала его утешать: всем нам хочется, чтобы нас любили. И других любить хотим (ведь все люди – добрые люди, хорошие, за что же их не любить). А совесть, говорил дядя Жора, совесть-то, она же против того, что делают эти самые добрые люди. Вот они танки ввели в Чехословакию, я им сказал: нельзя так. Меня тогда сразу печатать перестали. Но я стихи для людей же пишу. Если русский народ мои стихи не будет знать, зачем мне жить-то? И мне хочется закричать этому правительству: что же вы делаете-то, глупые люди? Зачем же вы сами себе все портите? Но не могу перенести, чтобы люди ко мне вдруг холодны стали, чтобы отвернулись. Ведь люблю я их так сильно, людей этих, и рабочих, и коммунистов, и страну, и историю, и все ошибки страны, ведь я же плоть от ее плоти, маленькое семечко, затерянное в снегах, и без страны этой, без людей ее я ничто, я не могу сам по себе быть. И тут он, знаете, Эрик, как бы одумался и плакать перестал, словно в нем смелости прибавилось.

Он мне говорил, что мои стихи помогут людям сберечь мир. А потом забыл про меня.

Да, знаете, Эрик, он вдруг раз – и забыл про Светочку! Вы ему об этом напомните, когда на вечер пойдете. Подойдите к нему после выступления и спросите: помнит ли он Свету Лукину? Я вам скажу по секрету, Эрик, это очень подло было. Светочка возвращается из турне по Соединенным Штатам, а в аэропорту ее ни один журналист не встречает. Она потом у телефона месяц ждала, чтобы позвонил кто-нибудь, чтобы интервью взяли. Шутка ли: турне по Соединенным Штатам! А никто так и не позвонил. И дядя Жора как в воду канул.

Я вообще тогда, Эрик, не могла себе представить, что можно вот так перестать звонить. Как будто он меня никогда не знал. И все тогда кончилось: выступления, стихи, все. Я с тех пор только плакала.

Знаете, Эрик, ведь в Приморское взрослые мужчины тогда приезжали, только чтобы с ней, с девятилетней, познакомиться! Они ее стихи наизусть знали. Хотели походить по тем дорожкам, по которым она в школу ходит.

Да, мне один сказал: все люди обычные, а ты ангел! Но я все же их боялась. Они какие-то нервные были, у них лица дергались. Один вдруг встал на колени и поцеловал асфальт. Я от него убежала.

Она всегда у нас необычная была. Когда я ее в коляске катала, одна женщина склонилась над ней и говорит: эта девочка будет петь со сцены. Я тогда только рассмеялась.

Конечно, ты смеялась, ты же долго не верила, что я вообще что-то могу. Знаешь, Эрик, мама моя тогда все больше о хахалях думала. Ей было немножечко не до ребенка.

Что ты такое говоришь? И что это вообще за выражения? Откуда ты таких слов понабралась? Это правда, Эрик, когда она родилась, мне только двадцать было. Я сама была еще девочка. Вот я вам карточку покажу, смотрите. Я совсем юная, а уже с ней на руках. Правда, она похожа на какого-то трагического младенца?

Это потому, что ты от меня убегала все время. Ба на руки дочку оставляла, а сама на пляж бегала. От тебя потом морем пахло и алкоголем. Я утром лежала как мертвая, боялась тебя разбудить. У тебя же после попоек всегда голова болела. Знаешь, Эрик, она меня один раз погулять взяла на набережную, когда я маленькая была. И когда я там описалась, она как заорет на весь поселок: ты мне жизнь загубила!

Да как ты можешь такое говорить, да еще при Эрике? Да кто вставал среди ночи, чтобы твои стихи записывать? Кто собрал их в тетрадку, кто показал их нужным людям? Кто тебя на выступления за руку водил? Это я ей все объясняла, Эрик, как держаться, как читать. Она все сутулилась, все руками как-то странно крутила, мне ей руки приходилось к бокам прижимать. А на кого потом все шишки сыпались? Столько гадостей про меня говорили, Эрик, вы не поверите. Что это я вместо нее стихи пишу, что всех обманываю, что ребенка своего эксплуатирую, и чего еще только не говорили! А ведь как я старалась, шила ей платья, завивала челку, звонила на радио, на телевидение. Замуж так и не вышла, всю жизнь на тебя положила.

Лучше бы вышла. Лучше бы ты своей жизнью занималась, а мою в покое оставила. Я ее как-нибудь сама прожила бы.

Да? А по-моему, тебе тогда очень нравилось быть знаменитостью. Ты нами командовала, как будто мы прислуга какая-то. Да, Эрик, она с нами очень плохо обращалась. Ба наша так и слегла из-за нее с инфарктом. А я все молча переносила, я все терпела. Ты ничего не понимаешь, Света. Ты не знаешь, что такое быть матерью-одиночкой, да еще в то время и в той стране. От отца твоего никогда никакой помощи не было.

Это потому, что ты ему вообще про меня не рассказала.

Он все знал, он все знал.

Ничего он не знал! И даже потом ты не хотела, чтобы мы встретились.

Мне просто обидно было, что он тринадцать лет ждал, чтобы о тебе вспомнить. А ты вся тут же загорелась к нему ехать. Тут же. Родные мать с бабкой тебе не милы стали. Отец, которого ты ни разу не видела, вдруг понадобился. Он в Питере жил, Эрик, так что, понимаете, сравнение не в нашу пользу: мы-то из поселка городского типа, в провинции, а отец в Питере. Хотя наша семья очень интеллигентная, отец мой войну прошел, журналистом был, мать в музее работала, я художница, но Свете нашей этого стало вдруг мало. Ей Питер подавай, а мать с бабкой пусть у себя в провинции подыхают.

Неправда, мама! Неправда все это. Знаешь, Эрик, что я маме один раз на открытке написала? Мы на уроке труда делали мамам открытки к Восьмому марта. Ну, Восьмое марта, Международный женский день? Мы из картона вырезали квадратики, раскрашивали их фломастерами и писали поздравления. «Мамочка, я клянусь тебе, я никого, кроме тебя, никогда не полюблю», – вот что я написала. Маме так понравилось, она эту самодельную открытку на этажерку поставила. Я иногда думаю: а что если это правда? Если это на всю жизнь, мама? Если я никогда никого, кроме тебя, не полюблю? Тебе же этого хочется, м