— Не позорься, пожалуйста. Что мы, сами дураки?
Мать пошла на кухню рыбу жарить. Она отходчивая, совсем не злопамятная. Слышу, приговаривает:
— Ах ты, тресочка-затрещинка. Люблю нашу рыбу, а вот хек в рот не возьму, он у нас не водится.
Я решительно направляюсь в кухню.
— Мама, что за глупости ты несешь?
— Я не с тобой разговариваю. Я так, сама с собой.
И что это я раздражаюсь? Ну, болтает — и пусть болтает. Даже скучно было бы, если бы она все молчком. Такая уж она есть. И никто ее не переделает, как, впрочем, и меня.
— Достань-ка со шкафа большую латку, — просит мать.
Достаю ей латку и сажусь на табурет.
— В кого же я длинный такой? — спрашиваю ее. — Ты коротенькая, и отец невысокий.
— Так ведь в деда, — отвечает мать, не задумываясь.
— Это в какого же деда?
— В моего отца.
— И давно ты это знала?
Видимо, матери кажется странным мой вопрос. Она стоит передо мной и вытирает о передник руки.
— Ну конечно, давно. Как ты подрастать начал, я и заметила.
Вот так. Живешь-живешь, и вдруг совершенно случайно на шестнадцатом году жизни выясняется, что фигурой ты вышел в деда, который, захлебываясь, орет: «Незаконный!»
— А родственников отца ты когда-нибудь видела?
— Братьев и сестер у него нет. Про отца его я не знаю, а мать то ли в Калинине живет, то ли в Калининграде, не помню, — задумчиво говорит она. А может, уже и умерла. Времени-то много прошло. Да и с твоим отцом я недолго встречалась, вот и не познакомилась.
Я делаю над собой небольшое усилие и спрашиваю:
— Ты отца очень любила?
Она помешивает в латке, потом поворачивается ко мне, розовая то ли от плиты, то ли от смущения, хотя вряд ли от смущения, потому что отвечает спокойно и тихо, будто сама вспоминает, как же это все у них вышло.
— Наверно, я не думала тогда о любви. Ага, наверно, не думала. Я потом его очень любила, когда расстались. Знаешь, первое, оно долго помнится.
Каким-то странным образом я завишу от мамы. Я не о том, что она зарабатывает деньги, готовит еду и пришивает оторванные пуговицы. Есть между нами какая-то более глубокая связь. Наверное, будет понятнее, если сказать, что я от нее — как ветка от дерева.
Если повредить дерево, мне передается боль его и отчаяние. И пусть я представляю себя взрослым, умным и самостоятельным — я говорю с ветром и греюсь под солнцем, а она зарылась в землю корнями, ничего перед собой не видит, но, чуть задует посильнее, я тянусь к ней же. И ничего уж тут не поделаешь.
25
Тридцать первое декабря.
С бутылкой шампанского в клетчатой маминой сумке и с лыжами я у Капусова. Собирались долго. А я ждал — Тонина придет. Она не пришла.
С родителями и уймой всякого барахла наконец погрузились в электричку. Я боялся спросить, почему нет Тонины, — вдруг она раздумала с Капусовыми Новый год справлять? Ехал я ради нее, а скажи сейчас, что ее не будет, я почувствовал бы облегчение — гора с плеч, успокоился бы, на даче вдоволь бы на лыжах накатался и повеселился без оглядки, от души. Дорога тянулась вечность. Я спросил, долго ли еще ехать.
Капусов ответил:
— Не очень.
В маминой сумке рядом с бутылкой шампанского лежала коробка, а в ней пластина из замазки, узкая и длинная, — для Тонины. Наверно, это лучшее, что я сделал. Вылепил два дерева, которые растут на Песочной набережной. Летом они ничем не примечательны, но, только упадет листва и обнажатся стволы и ветви, сразу видно: одно дерево похоже на Дон-Кихота, а другое на Санчо Пансу. Сначала я зарисовал их с натуры, а уж потом перешел к лепке, цветом передал задержавшуюся сухую листву и первый снег.
Вот почему я так берег свою сумку, аккуратно ставил и нес. Теперь я подумал: если Тонина не приедет, я подарю деревья Капусову, и делу конец. И от этой мысли мне стало легче. Уж больно меня смущал предстоящий процесс дароприношения.
Электричкой дело не кончилось. В маленьком, заваленном снегом городе долго разыскивали остановку автобуса. На главной площади, возле приземистых гостиных рядов, стояла церковь, вылинявшая от дождей и снегов, как старая портянка. Двери прикрыты, а оттуда — битовая музыка. Вход разукрашен еловыми ветками. Здесь же раскорячилась гигантская ель в серпантине и бумажных фонариках. Родители стали в очередь на автобус, а мы пошли выяснять, что за церковь такая, с секретом.
Ничего удивительного. Церковь оказалась клубом.
Я промерз до костей. Небо, как жесть, белое. И вдруг будто кто ножом по нему полоснул, и сверкнула синяя щель. Потом она стала шириться, словно шторки занавеса поползли по сторонам, а там, за шторками, праздник и сияние.
Не знаю, как мы и в автобус залезли со всеми сумками, рюкзаками и лыжами. До сих пор удивляюсь.
А родители сразу к пассажирам стали приставать — где нам сойти.
— Что же, вы не знаете, где ваша дача? — спросил я Капусова.
— Вообще-то это не наша дача, — невинно ответил он. — Это база от института, где мать работает.
Мне было, честно говоря, все равно, база это или дача, но раз база, нужно было и говорить, что база.
Вечно туману напустит!
Когда из автобуса вышли, отец Капусова заглянул в нарисованный планчик и скомандовал становиться на лыжи. Шли мы, шли, мне уже стало казаться, что темнеть начало, и никогда мы не доберемся до места, и база эта — миф. И тут, разбросанные в жиденьком леске, показались дачки. Стояли они нежилые, неживые, но в одном доме горел свет. На окнах занавесочки белели, а на крыльце сторож появился, узнал, кто такие, и привел запряженную в санки лошадь. Свалили вещи, сами уселись и мигом попали по адресу. Сторож сказал, чтобы мы заглядывали к нему, он чайник согреет, если нужно, потому что ни газа, ни плиты нет.
Капусов-отец поблагодарил и начал сосредоточенно возиться с ключом, но, как только сторож отъехал, повернулся к Капусте-матери и сказал: «Ну и праздничек!» Мне не понравился его тон.
Впервые мне показалось, что не так уж безоблачна семейная жизнь Капусовых, хотя на людях они всегда безукоризненны. А может быть, в порядке вещей, когда близкие люди раздражают друг друга? Вот я — ору на маму, так ведь и люблю ее.
За маленькой верандой начинался темный коридор, куда выходили двери комнат и «голландка». Кругом грязь. В комнатах кровати с матрасами, одеялами, но без подушек. Мы сбросили на них пальто и сейчас же надели. На улице было теплее.
— Ну и праздничек нам предстоит! — повторил Капусов-старший. — Ну и ночка новогодняя!
Капуста молча открывала сумки, бросала вещи.
Я себя чувствовал лишним и подумал: что там делает мама?
Капусов-старший ушел, а мы отыскали огрызок веника и вымели весь дом. Окна завесили одеялами.
Сразу потеплело и сделалось уютно. На столе появилась скатерть. А потом развернули рулон рисованных плакатов и стали развешивать на стены. Смешные рисунки. Дружеский шарж на Капусова-старшего. На полосе обоев метра в два — фигура в хитоне. Вокруг лысины — нимб из волосиков, пучок бороды. Похож. Ноги в сандалиях, подпоясан веревкой, а на поясе связка ключей. Фон ворота с надписью «Эрмитаж». Я, конечно, понял, что нужно понимать шире: «Мир прекрасного», и ухмыльнулся. Шарж на Мишку Капусова:
сидит на стопке книг, нога на ногу, колено снизу огромные очки подпирает. И вдруг развертываем следующий плакат… Тонина вполоборота. Внешность, конечно, утрирована. Подбородок еще массивнее, глаза под тяжестью век совсем провисли, прическа еще пышнее, а вместо узла на затылке кукиш. Но и в таком виде сразу понятно — красавица. Подарили бы мне этот портрет. Я бы его всю жизнь хранил.
— Это же Антонина Ивановна! Ты ведь говорил, что она приедет?
Я взял какую-то фальшивую ноту, но они не заметили, ни к чему им было следить за моими интонациями.
— Будет ваша Антонина Ивановна, — сказала Капуста.
— Вот хорошо, — сказал я без всякого энтузиазма.
— А пока она не приехала, — приказала Капуста, — берите кастрюлю, картошку и валяйте к сторожу. Поставите варить в мундире.
Капуста мне даже нравится. Она простая и расторопная. Вон как уборку организовала. И голос у нее тихий. Тонкий, хрипловатый и ломкий, как старый пергамент, — голос старушки и ребенка одновременно.
Приятный голос, трогательный какой-то. Капуста и Тонина двоюродные сестры, они совсем не похожи. Но Капуста для меня стоит в кругу Тонининого света, а Мишка Капусов — за кругом.
Мы с кастрюлей двинулись по следу саней и проваливались через каждые три шага по колено. Пришлось идти обратно и надеть лыжи. У сторожа топилась плита. Жара стояла африканская.
Возвращаясь, услышали из дома смех Тонины. Приехала. Хоть бы без мужа. Я заранее не любил ее мужа.
Капусов сказал, что муж Тонины инженер, и я презрительно окрестил его «технарь».
Тонина была в брюках и свитере, раскрасневшаяся, болтала, смеялась, полуобняла нас с Капусовым. Дом с ее появлением стал живым и теплым. Муж Тонины кивнул нам издали. Мог хотя бы из приличия со мной познакомиться. Вот за каких людей выходят замуж такие женщины, как Тонина! Технарь — ни то ни се.
Говорит о рыбной ловле. Капусов-отец беседу поддерживает, только голову на отсечение даю, он удочку вблизи не видел.
Капусов-отец с Технарем елку принесли, и мы стали ее украшать игрушками, яблоками и конфетами.
— У меня есть маленький сюрприз, — сказал Капусов-отец. — Я обещал молчать, но по секрету проговорюсь — объявился Серега Гусев. Обещал сюда подъехать.
Тонина с мужем обрадовались, но так, будто Гусев этот им безразличен и радуются они из приличия.
Скоро нас послали за картошкой. Прошло всего минут сорок, а уже стемнело. Звезды высыпали. Ночь прозрачная, как льдинка. Мы бежали на лыжах и вдруг страшно развеселились, всю дорогу пели, кричали, хохотали, как дикие. Обратно несли чайник с кипятком и картошку. О том, чтобы шлепнуться, не могло быть и речи, а это нелегко: руки заняты, идем без палок, осторожно и опять давимся от смеха. А в голове у меня одно: она там ждет, в доме.