Свет из комнаты почти не пробивался, зато веранда — маяк. И вот уже световая дорожка легла нам под ноги, и мы, как по ковру, подошли к крыльцу.
В комнате негромко играл магнитофон. В коридоре Капусов-старший и Технарь пытались растопить «голландку». Тонина и Капуста сидели при свече и вполголоса разговаривали. В комнату я не рискнул войти и сел около печки. В проем двери видел два нежных лица, истаявших в неярком свете. Меня наполнило спокойствие, счастье и тихий, умиленный восторг. Ради этого я ехал. Большего, лучшего не хотел.
Растопив печку, Технарь и Капусов зажгли в комнате свет. Все испортили. Пили за старый год. И нам с Мишкой сухого вина налили. Кислая водичка это вино, но приятная.
Однажды попробовал водку — чуть не вытошнило.
Если честно, то мне больше всего нравится сладкое вино. Но любить сладкие вина — дурной тон. А сухие невйусными кажутся только с непривычки. Мне вот кофе без молока тоже не нравился сначала, а потом попил и привык. Просто нужно научиться в не совсем вкусном находить вкус. Кстати, в этом есть своеобразная прелесть.
Я вспомнил про того Гусева, который все не появлялся, и тут же заметил, что остальные тоже помнят о нем и ждут. Что же это за Гусев? Забыл спросить Мишку по пути к сторожу.
Пошли какие-то разговоры, где каждый упражнялся в остроумии. Часто с недомолвками. Мишке еще удавалось вставить слово, а мне совсем нет.
Поначалу, кажется, Тонину смущало мое присутствие. Все-таки ее ученик. Но потом она стала совсем естественной, только раза два назвала нас «дети мои» — так она обращается к классу, если у нее хорошее настроение.
Капусов-старший сказал:
— А сейчас тест. Отвечаем по очереди. Как вы относитесь к лошадям?
Капуста молчала, должно быть, знала, что это за тест.
Технарь. Я люблю лошадей.
Тонина. Хорошо. У них прекрасные глаза.
Мишка. Я мечтаю на них скакать.
Я. Положительно. Но я их редко встречаю.
Капусов-отец хохотнул.
— А как вы относитесь к чайкам?
Я судорожно придумывал хоть что-то мало-мальски оригинальное.
Технарь. Никак.
Тонина. Двояко. С виду красивая птица, а ест отбросы. И криклива чересчур.
Мишка (а ведь и он, наверно, тужился что-то интересное сказать, да не получилось). Как Антонина Ивановна.
Я. Люблю чаек. Люблю, когда они на воде качаются.
И когда стоят на своих длинных ногах. И на суше люблю их и на воде.
Тут Капусов-отец захохотал оглушительно, а Ка- пуста подхихикивала. В душе я торжествовал.
— А как вы к морю относитесь?
Технарь. Я люблю море, особенно в бархатный сезон.
Тонина. Море люблю, только плаваю, как топор.
Мишка. Я тоже.
Я. Не люблю море. Я реки люблю.
— А теперь вспомните свои ответы. Отношение к лошадям — это отношение к мужчинам, к чайкам — к женщинам, к морю — к любви.
Все на минуту задумались, припоминая свои ответы, и натянуто засмеялись.
— Фу, какая ерунда! — сказала Тонина. — Глупейшая штука.
Потом заговорили кто о чем. Технарь кричал:
— Литература — заменитель жизни! Литература — глушитель жизни.
Тонина махала на него рукой:
— Перестань, Коля!
Капусов-отец изрекал:
— Гуманизм — это боль.
Технарь неистовствовал:
— Мемуары — это замочная скважина!
Капусов фантазировал:
— Со своей супруги я бы заказал писать портрет Ренуару, а с Тонечки Валентину Серову, ну, а Михайлу Михайловича…
Открыли еще бутылку вина. Я опять вспомнил о Гусеве. И опять почувствовал вокруг ожидание.
— Скучнова-та, — отчетливо сказал Мишка.
Капуста встрепенулась.
— Ну ладно, пора накрывать на стол. Накрываю на шестерых.
Тонина сказала, что идет переодеваться в другую комнату. Мы болтались под ногами у старших. И вдруг мы услышали скрип лыж, потом дверь хлопнула и, протопав по коридору, появился мужчина — большой, ростом под притолоку, и очень похожий на мальчишку.
У него симпатичная круглая голова и волосы ежиком.
Такие нравятся с первого взгляда.
Капусовы и Технарь затолпились и заговорили. Со мной и Мишкой мужчина тоже поздоровался за руку и представился: «Сергей». Просто «Сергей» — а ему уже к сорока.
И тут по коридору прозвучали каблуки. Все обернулись. В дверях стояла Тонина.
Такой красивой я ее никогда не видел. В длинном нежно-голубом платье, юбка завивается клиньями:
клин голубой, клин кремовый. Волосы светлые, воздушные. Если бы она растаяла сейчас в воздухе, никто бы не удивился, такая она была. И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства.
Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс.
— Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! — забормотал.
Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают?
И я вышел.
У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага.
Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет.
А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
— Кто этот Гусев? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Капусов. — Раньше отец говорил — неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
— А почему неудачник, прожектер?
— Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. «Себя» искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах — университет, бах — статьи какие-то, бах — диссертация.
— Он геолог?
— Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
— Наверно, интересная у него работа?
— Наверно, — меланхолически согласился Капусов. — Такая интересная, что Антонину проморгал.
Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
— А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
— Была вроде.
— Так если была, зачем же она за другого вышла?
— Спроси что-нибудь полегче, — сказал Капусов. — Я что тебе, аптека?
— Ты не любишь Гусева?
— Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, — шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого — в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую.
И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом.
А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж.
Технарь делал вид, что пьет вино и переговаривается с Мишкой и мной. Он явно нервничал. Наконец не выдержал, подошел и что-то сказал. Тонина ответила.
Я не видел, а понял: произошло что-то ужасное. В комнате повис звук шлепка. Технарь ее ударил.
Я выскочил на улицу и долго шел по лыжне, пока не продрог. Тут я заметил, что ушел без пальто, и побрел обратно. Я чувствовал себя побитой собакой.
Зачем я оставил маму? Зачем приехал сюда? Зачем оказался свидетелем этой сцены? Тонина мне никогда этого не простит. Она будет смотреть на меня и снова вспоминать, как ужасно ее унизили.
Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, — она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное — жалость.
26
Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка. На чурбачке у печки сидел Гусев.
— Ну что там, успокоились? — спросил я.
— Успокоились.
— Я бы на вашем месте его убил.
— А знаешь, — сказал Гусев, — я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой.
Я подумал и сказал:
— Правильно.