Потом мы почему-то сидели на письменном столе, и я положил ей на плечо руку, будто она моя сестренка. Я не знал, как выразить все, что чувствовал к ней.
Она как-то странно сгорбилась, застыла и сказала шепотом:
— Мне так неудобно.
— А ты подвинься поближе, — прошептал я.
Она придвинулась, и мы сидели, прижавшись друг к другу, будто были одни в нашем большом старом доме и во всем городе. Оба мы были как-то по-детски беззащитны и испуганы. Я подумал, что мы с Надей, наверно, подружимся, но такое у нас очень не скоро повторится. Я говорю о том, что мы чувствовали, — о доверии, об откровенности.
Потом мы опять сидели за круглым столом и дремали, опершись на локти. Ушла Надя в семь утра.
А я упал на мамину постель и только успел подумать:
«Попадет Надьке».
34
Десятое февраля.
Телефон звонит бесконечно. Все мной интересуются.
Спрашивают, как живу и чем питаюсь. Сегодня приходил отец. У него был намечен крупный разговор, и он, волнуясь, начал издалека. Как я жить собираюсь?
Сказал ему, что твердо решил идти работать и в вечернюю школу. Через две недели паспорт получу, а к этому времени и работу найду. Я уже и с директором школы говорил.
Отец стал убеждать меня закончить школу. Но я ведь и так закончу ее через полтора года. Он предложил поселиться у него. Я отказался. Кажется, он боялся, что я соглашусь. Я бы его стеснил, нарушил режим и устоявшиеся привычки. Отец вздохнул с облегчением. Спросил, поговорить ли о работе для меня в одном НИИ. Зачем? Объявлений о работе много.
Раз у меня нет никаких определенных желаний, не все ли равно, где работать. Была у меня, правда, потаенная мысль — Гусев. Я ведь к нему так и не сумел зайти.
Смерть матери все перевернула, поставила с головы на ноги. Куда-то уплыла Тонина. Действительность всегда вытеснит воздушную фантазию. Я все еще не верил, но ведь любовь моя кончилась. Не думал, что это произойдет так быстро. Уплыли Капусовы. Потускнел отец. Остался Славик. Появилась Надя. И Гусев.
Мне не хотелось терять этого человека.
Отец просидел не больше часа, а мы уже исчерпали все темы. Он водил пальцем по ребру стола, словно не знал, что делать, и уйти не решался, и оставаться было уже незачем. Я заметил, что он сегодня небрит, не вспомню другого такого случая. И еще он показался мне очень одиноким, и я впервые в жизни пожалел его.
— Ты бы хоть собаку завел, что ли, — сказал я.
— Зачем? — Он удивленно смотрел на меня.
— Живое существо все-таки.
— Хлопоты с ней. И потеря времени.
Я видел в окно, как он пересекает наш пустынный каменный двор, и у меня снова сжалось сердце. Худенький, как мальчишка, и походка усталого человека.
А вчера с завода целая делегация явилась. Молодые ребята. Проговорили с час. Сказал им, что работать иду. Давай, говорят, на хлебозавод. Я даже одного паренька научил, как свечи отливать.
Сегодня, я уже спать собрался, Лидия Ивановна звонит. Деньги мне на работе выписали. Вроде помощи.
Ребята принесут или я сам зайду через день? Обещал зайти.
35
Двенадцатое февраля.
В проходной я прошу вызвать мастера второй бригады, то есть Лидию Ивановну. Вахтерша звонит куда-то и не может дозвониться. Потом и говорит:
— А ты не Шуры покойной сынок? Ну-ну… беги через двор — вон дверь, на второй этаж. Там спросишь.
А я еще позвоню.
Она дает мне белый халат. Здесь все в халатах.
Я скидываю пальто и бегу через двор, широкий и пустой. Наверно, здесь это с мамой и произошло. Я воровато осматриваю асфальт, словно все случилось только что и я увижу что-то страшное — место, где ее сбила машина. Кровь.
Лестница отделана голубым и белым кафелем. Чисто и скучно. Я стараюсь отдышаться и успокоиться.
Навстречу сходит Лидия Ивановна. Берет меня за руку и ведет.
В цехе прохладно и пахнет цементом. В закрытых конвейерах неторопливо ползет мука.
Потом сразу тепло. Стоят огромные круглые чаши — дежи. В них коричневое зернистое тесто, как развороченная земля, размолотая, пыльная, чуть присохшая сверху. Дежа опрокидывается в воронку, и землистое тесто тяжело валится туда. Запах стоит мучной, густой. Народу мало, никто не обращает на нас внимания, и я узнаю, чем это таким родным пахло от мамы всю жизнь, пахло уютно и уверенно — хлебом. Так пахли ее полные руки, плечи, грудь, живот, платье. Мама пропиталась этим запахом насквозь и навсегда. Вспоминаю чужое благоуханно Тонины, острое и будоражащее, как запах вечернего цветка.
Теперь стало совсем жарко. Женщины в белых халатах-рубахах с цветной прострочкой у ворота, сильные, жаркие, спрыскивают буханки, чтобы корочка запеклась блестящей. Буханки исчезают в печи, а появляются уже румяные, глянцевые, треснувшие кое-где, будто улыбающиеся коричневые солнышки.
Они толкаются, бегут по конвейеру, а рядом в другую сторону торопятся такие же, но нежные и светлые, тоже улыбающиеся. Все они попадают в рукавицы женщин, а оттуда, горячие и пахучие, — в ящики многоярусных тележек.
Моя мама, пекарь, работала здесь. Я понял это, потому что нас окружили женщины с запыленными мукой щеками, шеями, грудью. Они совали мне обжигающие ломти хлеба. Лидия Ивановна спросила, где председатель завкома, потом, отбивая меня от женщин, кричала:
— Бабоньки, прекратите закармливать его хлебом!
— Пускай поест. Ешь, милый, прямо из печи, такого больше нигде не попробуешь.
— Я его на экскурсию в кондитерский сведу.
— Веди, Лида, пускай сладенького поест.
Лидия Ивановна опять подхватила меня и повела,
а женщины расходились по местам и снова вертелись, двигались в каком-то спором танце у печи.
Мы шли по голубому кафельному коридору. Лидия Ивановна тоже пахла хлебом. И я, держа ее за руку, как маленький, представлял, что это моя мама, излучающая тепло, чистый хлебный запах и уверенность.
Уверенность и надежду.
Теперь мы проходили помещения, где мыли изюм, растапливали в котле маргарин и сахар. У стены — ванны с крупной коричневой солью.
— Люся, у тебя сироп кипит!
На обычной газовой плите — два ведра. На столах — противни со сдобным печеньем и ромовыми бабами.
— Ешь, — угощает Лидия Ивановна.
Они горячие и приторные.
— Спасибо, я не люблю сладкого, — говорю я.
Мне хочется вернуться к тем женщинам в халатах-рубахах. А вообще-то я хочу домой.
36
Четырнадцатое февраля.
Уже девять дней, как я остался один. Иногда до сих пор мне кажется: вдруг я проснусь утром, а все по-прежнему. В кухне чайник крышкой тарахтит и голос мамы: «Ты будешь на завтрак колбасу?» Конечно, буду. Никогда на тебя кричать не буду. Все праздники с тобой справлять буду. Не уеду от тебя никогда ни в какой Новгород. Я снова хочу быть маленьким.
Я буду слушаться. Я — единственная твоя опора и защита, твой сын.
Просыпаюсь в пустой квартире. Вчера забыл выключить радио, и оно орет на полную громкость зверским голосом: «Поверните туловище влево… раз… вправо… два…» Утренняя гимнастика.
Вчера заходил Славик.
— Отец может взять на работе два абонемента в бассейн. Помнишь, как мы хотели в бассейн? Это два раза в неделю. Как только у тебя решится с работой и школой, мы выберем подходящие дни и часы. Согласен?
Тонина звонила. Разве я мог об этом мечтать? Когда-то я умер бы от счастья. Интересуется, как я.
— Ничего. Живу с птичкой Петькой. Питаюсь удовлетворительно, санусловия соблюдаю. С нравственной стороны — порядок.
Она опешила — и я тоже. Хотел ответить спокойно и с юмором, а получилось почти грубо.
— С каким Петькой? — говорит без выражения.
— Со снегирем. Живой снегирь Петька. — Хочу сгладить впечатление. — Вы не беспокойтесь. В самом деле все нормально. Спасибо вам за все.
Вот и развязка. Не случись ничего с мамой, я бы еще полтора года засыпал с мыслью о Тонине, часами вел бы с ней воображаемые разговоры, я бы очень напрягался и еще какой-нибудь роман Фолкнера прочел — тоже ради нее. Тонина, прелестная женщина, тропический цветок… Я ничего не забыл, я благодарен ей, что жила рядом, ходила, говорила, смеялась. Пусть любовь моя была выдуманной, но разве она от этого хуже? Тосковал и радовался я по-настоящему. Сейчас я стараюсь не вспоминать обо всем этом, для меня это болезненно, потому что связано с матерью.
И вообще я весь как-то изменился, пока даже точно не определю, в чем. Я обвинял Капусова, что он живет чужими словами и мыслями, а сам делал то же. Только Капусов брал все напрокат в своей семье, я же хватал где попало.
Выпускное сочинение пишут сначала на черновик, потом уже на чистовик. А вот жизнь свою, которая в триллион раз важнее выпускного сочинения, мы живем сразу и навсегда на чистовик. И ничего в ней не исправишь, не вычеркнешь, не припишешь. Возможно, если бы я чаще думал об этом в последние полгода, мне сейчас было бы легче.
Надю я не видел со дня похорон. Звонил ей два раза. Хотелось каждый день, но стеснялся. Сегодня караулил ее после школы, и мы пошли куда глаза глядят: мимо угрюмого февральского Ботанического, на набережную Карповки и к Невке.
Солнце в небе — медный круг. По разрозненным непрочным льдинам бродили вороны на прямых ногах, словно на палочках от леденцовых петушков.
Я пригласил ее в кафе. До сих пор я никогда не ходил с девушками в кафе. Ее, наверно, тоже никто еще не приглашал. Она сказала:
— Я в школьной форме.
— Неважно. Это же не ресторан. И вина мы пить не будем.
Надя позвонила из автомата домой и сказала, что готовится к контрольной у подруги.
Кафе маленькое и не слишком посещаемое. В окнах на протянутой леске нанизаны разноцветные кусочки стекла: красные, желтые, оранжевые, напоминающие кусочки желе. В углу «Меломан» с тремя пластинками.
По пути я бросил туда пятак и под музыку, торжественно, мы с Надей пошли к столику.
Надя села так, чтобы видеть посетителей. Она сказала, что в последнее время ее одолевает удивительное любопытство к людям. Она просто как помешанная.