Черновой вариант — страница 5 из 18

О Капусове-младшем и говорить не приходится.

Есть ли у него свои вкусы?

А может, так и должно быть? Может, истинный вкус заключается в том, чтобы всему отдавать должное, а значит — все принимать? Мой отец тоже принимает все искусство безоговорочно, но ему не все нравится.

Искусствоведы, по специфике своей профессии, любят все искусство подряд, кроме передвижников.

Такой я сделал вывод. Репина, правда, Капусов-отец признает.

Я пытаюсь разобраться, что мне нравится, а что нет, и все время попадаю впросак. Мне некоторые передвижники нравятся больше некоторых импрессионистов.

У безумного Матисса красные люди в дикой пляске закидывают себе ноги за уши, как дужки от очков.

Что это такое? Гоген — раскрашенные картинки. Мне не нравится наскальная живопись.

Не нравится античная скульптура. Она вся в движении, в пластическом танце, только движение это кажется мне застывшим, мертвым. Почему Венеру Таврическую считают эталоном красоты? У нее змеиная головка, некрасивые ноги и висячий зад.

Я купил иллюстрированную книгу «Репин».

Прекрасный художник. Говорю Капусову:

— Замечательная картина «Садко».

Там изображено подводное царство. Чувствуется глубина. Перламутровость, нереальность фигур, предметов.

Капусов посмотрел на меня через свои очки-линзы и безапелляционно заявляет:

— Аквариум с проститутками.

— Что?! — Я взвился. — Ты не имеешь права!.. — Да и осекся, хоть не скоро остыл.

Зачем же демонстрировать свое непонимание? Нужно знать, что хвалить, что положено хвалить. Если мне лично картина понравилась, это совсем не означает, что она хороша с общепризнанной точки зрения.

У меня не развит вкус.

Я не понимаю, чем хороши иконы. Сейчас каждый интеллигентный человек должен увлекаться иконописью. Отец объяснял мне: примитив, краски, композиция, история. Понимаю, даже чувствую, есть в них что-то. Но не вижу — что.

Я не понимаю, в чем прелесть сказок и детских книг. Все восхищаются сказками, Карлсонами и Винни Пухами. Мультяшки смотрю с удовольствием, а читать детские книги — слуга покорный. Догадываюсь, из этих книг я вырос, может быть, не так давно и, наверно, не дорос, чтобы к ним вернуться. Но это домыслы — сказок я не принимаю.

Я не люблю стихов. Это кощунство. Никогда в этом не признаюсь. Когда Тонина спросила, кто из поэтов мне больше всего нравится, я был в таком замешательстве, что ответил первое пришедшее на ум:

— Маяковский и Северянин.

Она удивилась, и я сразу понял, что промахнулся.

Если бы еще знать наверняка, кто такой Северянин!

Я покраснел до корней волос, запылал, как печь. А это случается редко, у меня капилляры глубоко спрятаны.

Стихи я не читаю. Я воспринимаю их как что-то неестественное. Мне хочется их пересказать прозой.

Беру с полки первый попавшийся сборник стихов.

Заболоцкий. Открываю первую попавшуюся страницу.

Тычу пальцем в первую попавшуюся строчку:

Здесь бабы толсты, словно кадки,

Их шаль невиданной красы,

И огурцы, как великаны,

Прилежно плавают в воде. (Не в рифму!)

Сверкают саблями селедки,

Их глазки маленькие кротки,

Но вот, разрезаны ножом,

Они свиваются ужом… и т. д.

Куда проще: на рынке торгуют толстые, как кадки, бабы в шалях невиданной красы. Огурцы-великаны прилежно плавают в воде. Саблями сверкают селедки с маленькими кроткими глазками, и вот они, разрезанные, свиваются ужом и т. д.

Хотя не со всеми стихами дело так просто. Попробуйте переписать прозой:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

Я пробовал. Не получается. Слова не выкинешь и не переставишь, только в строчку перепишешь.

У меня есть память на стихи и стиль поэта. Однажды полистал сборник Твардовского, а на другой день узнал его стихотворение, которое слышал первый раз.

И еще был подобный случай. Окружающие думали — знание, а это чутье. Я живу интуицией. Лечу с большой горы и не знаю, то ли в пропасть ухну, то ли мягко приземлюсь.

О классической музыке говорить вообще не приходится.

Единственный, кто мог просветить меня во всех этих вопросах или хотя бы вызвать к ним интерес, — отец. Он проводил со мной много времени, почему же мы не ходили в театр и музеи? Я, кажется, знаю.

Отец всю жизнь любил ходить. Он почти не пользуется транспортом. Для него ходьба — отдых. Все наши с ним встречи — гуляние. Я до сих пор никогда не прихожу к отцу без предварительного звонка. А он мне назначает время, как врач на прием. В положенный же час отправляет меня домой. Отец — педант. Времени зря не теряет. У него каждый день расписан до минуты.

Наверно, поэтому с ним я всегда ощущаю какую-то неловкость и беспокойство, будто отрываю его от важных дел, мешаю.

У отца есть один талант: он умеет говорить с детьми, совсем, впрочем, не подделываясь под их возраст.

Рассказывает что угодно. Может переделать сложную математическую статью, которую только что разбирал, в интересную сказку. О научных проблемах он сообщает так популярно, что, кажется, козе должно быть понятно. Загадочный ореол, который реял над отцом во времена моего детства, объясняется еще тем, что я не знал ни родственников его, ни друзей. Для меня было специально отведенное время, увлекательно проводимое, для отца оно же — отдых. Мы гуляли, дышали свежим воздухом, а отец рассказывал. Он не слушал, ему не очень-то интересны мои дела, он говорил.

Я еще в детстве знал: мать ждет не дождется вести меня в гости к отцу, а видится с ним всего пару минут.

Наверно, это любовь. Когда меня к отцу водила бабушка, а мама оставалась дома — наверно, это была гордость.

Раньше я все это чувствовал, но понимаю только теперь. Я не пытался разобраться в том, что знал, не называл это словами. Может быть, боялся назвать.

Когда я возвращался от отца, мать бросалась ко мне, целовала, прижимала к себе, а я кричал и вырывался. В те минуты не меня она обнимала, а его, с которым я провел полдня. Это было оскорбительно.

Она должна была принадлежать только мне. Только меня она имела право любить. Он тоже. Но он никогда не интересовался матерью. Тут я был спокоен.

— Ну, как папа? Как вы погуляли? Что он говорил? Ему понравился твой костюмчик?

Она действительно скучала, пока я был у отца. Она еще больше любила меня. И его любила и мучилась.

Она скрытная, очень боялась выдать свое чувство.

Кажется, она и бабушке не жаловалась и ничего не рассказывала, хотя ручаться не могу. Бабушка-то наверняка понимала все. Сейчас и я понимаю это по-взрослому. Но тогда у меня в душе родилось что-то гадкое. Ты его любишь? А я с ним гуляю! Ты его хочешь видеть и слышать? А слушаю и вижу его я. Как он выглядит? Да какое твое дело! Это, наверно, самое тайное и стыдное моего детства. Иногда в минуты раздражения это проявлялось во мне и позже.

Мама уже много лет работает на хлебозаводе.

Зарплата у нее не слишком большая. Отец официально не платит никаких алиментов, но постоянно отправляет со мной деньги.

Я не помню случая, чтобы он послал маме подарок.

Мне тоже ничего не покупал сам. У нас в доме нет вещи, которая бы напоминала о нем. Кстати, я никогда ничего не просил у отца. А в детстве мне очень хотелось иметь тот стеклянный шар со снегопадом. Я у отца даже книги читать не прошу, а у него есть редкие книги. Обойдусь читальным залом. Вот только маме он мог бы хоть раз в год делать ерундовые подарки.

На Восьмое марта, например. Что ему стоит?

Знакомым я рассказываю в основном про отца.

— Мой папа математик, — говорю я. — Он месяц провел в Польше, а сейчас в доме отдыха.

Мои мама и отец разошлись, в этом нет ничего стыдного. У многих ребят родители расходятся. Ну и что?

Но я никому не говорю вот о чем: мои-то ведь никогда и не «сходились». Они никогда не были расписаны. Я внебрачный ребенок. Моя мама мать-одиночка. Вот так-то.

У меня есть мать, есть отец, и что за дело, есть ли у матери в паспорте штампы о браке и разводе. Но дед (отец матери) так меня и не признал. Он сказал: «незаконный» — и точка.

У деда с бабушкой в пригороде свой дом. Очень странный дом. Половина покрашена голубой краской, половина — коричневой. Голубая половина дедова, коричневая — бабушкина. Внутри они не соединялись.

Если деду нужно было что-то передать бабушке, он обходил дом с улицы, поднимался на коричневое крыльцо и стучал. Говорили они редко. Дед занимался садом, были у него ульи и куры, и раз в неделю он ездил на рынок. Однажды подарил бабушке вязальную машину. Бабушка так и не научилась ею пользоваться.

Пока я был маленький и матери не с кем было оставить меня, когда она уходила на работу, у нас жила бабушка. Летом мы с ней ездили на дачу, в ее коричневую половину. Мама оставалась в городе. У бабушки была еще одна дочь, Поля, горбунья. Она так и не вышла замуж и жила в голубой половине, с дедом. Тетя Поля, бывая в городе, иногда заходила к маме. Впрочем, редко.

Бабушка говорила: «Незаконных детей нет. Все дети законные, если они родились». Меня эти разговоры тогда не занимали. Еще бабушка говорила: «Несчастливые у нас в роду женщины».

Бабушку одно время я любил даже больше матери.

Она прожила с нами до семи моих лет. Потом исчезла.

А я как раз впервые тяжело заболел. Потом стал выздоравливать, потихоньку есть. Со мной все время была мама. Она кормила меня вкусными вещами, какие у нас дома водились только по большим праздникам.

Я много спал, наверно, сном из меня болезнь выходила.

И вот проснулся я однажды, а в комнате мама и соседка. Мама тихо плачет и говорит:

— Как Вовке сказать, что бабушка умерла? Пока он окончательно не поправится, ни в коем случае нельзя говорить. Не представляю, что с ним будет, когда узнает. Он очень любил бабушку.