Авдей Тихоныч сидит против него в засаленном ваточном капоте на узеньком стуле, с рябой сытой рожею, лоснящеюся постным маслом, с ничего не выдающими глазами из зелёного бутылочного стекла, с тяжёлым замасленным бумажником в грудном кармане, которого прикосновение одухотворяет Авдея гораздо больше, чем биение не особенно нужного ему сердца под рёбрами, немножко глубже бумажника. С другой стороны юного Зыкова сидит в такой же позе и таком же капоте, такой же рябой и масляный, с такими же расплывающимися, будто никуда не глядящими глазами, братец Елисей Тихоныч. Сидят, как два ястреба на кочках, выслеживая попавшегося между ними мышонка, которому уже не ускользнуть, с которым нечего торопиться.
— Нет, скажите, пожалуйста, последнюю цену! — неуверенным голосом просит юноша, безнадёжно оглядываясь то на Авдея Тихоныча, то на Елисея Тихоныча.
— Цена самая вертикальная. Уж на что цена! — говорит Авдей Тихоныч, исследуя мутными глазами гвозди потолка. — Шесть с полтинкою, коли на октябрь… Да чтоб в мешочках.
— Помилуйте, что это вы? Как же в « Биржевых ведомостях» пишут. что из Одессы в Англию насыпают по двенадцать рублей! В Риге тоже большой спрос… Седьмого сентября сделали на Гамбург по одиннадцать талеров, при настоящем курсе прусского талера, ведь это огромная цена, около четырнадцати рублей! А вы даёте шесть… Ведь по газетам же и вам видно?
— Пустое одно пишут в этих самых газетах, смею вам объяснить, — уверяет Авдей, не изменяя ни одного мускула. — Потому нам по коммерции это дело доподлинно известно. Нам бы ещё лучше побольше-то платить. Дела бы больше, продавцу лестно, и нам барыш. А против цены не пойдёшь.
— Цены Бог строит, — поддерживает Елисей Тихоныч, которому более других известно, поскольку в этой обязанности помогали Богу он сам, Елисей Тихоныч, и братец его, Авдей Тихоныч. — Вы же это, братец, сколько господину даёте? — с любопытством осведомляется он, словно торг вовсе не касается его.
— Да уж шесть с полтинкой накинул. Что с ними делать! Барин-то очень скупы…
— Шесть с полтиной — большая цена! — с внушительной серьёзностью обращается к «барину» Елисей Тихоныч. — Четвертак лишнего против цены получите.
— Опять же и пшеница ихняя какая! Краски никакой, легковесная, перемочка, должно, была; и чистота совсем плохая! Сказать вернее, суржонка, не пшеница. Вот извольте сами сравнить. Я вам значок покажу, у Петра Митрича пятьсот четвертей вчера купил, по шести рублей. Уж не этой чета. — Авдей Тихоныч идёт в другую комнату и приносит мешочек пшеницы. — Вот извольте посмотреть, — говорит он, высыпая на стол отлично обчищенный, обдутый образчик, в котором каждое зерно было полно и тяжело и краснело, будто червонное золото. — Глядеть дорого… Поросята лежат, не зерно… А вес-то попробуйте, а краска?
— Помилуйте, что говорить! Вся, как есть, московская, вся на крупчатку, — поддерживает со стороны в качестве беспристрастного зрителя братец Елисей Тихоныч.
— Дайте-ка раскусить, видишь! Хрящ один, янтарь! Муки порошинки нет… За эту пшеничку можно красненькую дать, хорош товар… А уж чистка — нет нигде такой.
Елисей Тихоныч безнадёжно машет рукой.
Пшеница бедного Зыкова кажется горстью навоза рядом с этими золотыми зёрнами. Простодушный Зыков захватил её мимоходом с верху закрома, не очистив даже от налетевших нечистот; теперь он сам поражается разницею её от пшеницы Петра Дмитриевича, которая, впрочем, вчера поутру точно так же была показана самому Петру Дмитриевичу в качестве только что купленной у Ивана Семёныча тоже в количестве пятисот четвертей, но уже по восемь рублей с полтиной, так как, по расчёту Авдея, с Петром Дмитриевичем были бы рискованы такие наивные шутки, какие смело можно было шутить с безобидным юношей.
— Ну, давайте уж семь рублей, Бог с вами! — говорит сбитый с позиции Зыков. — Если бы мне не были до зарезу нужны деньги, ни за что бы не продал, подержался бы до пути.
— Что путь скажет, одному Богу известно; бывает, подымет, бывает, и снимет рублик, — философствует будто сам про себя Елисей Тихоныч.
— Шесть с полтиной, уж нечего делать, надо заплатить, — говорит Авдей Тихоныч, опять вперяя взоры в гвозди потолка. — Обмахнулся немножко. По-настоящему, и ссыпать такую пшеницу один срам. Что это? Газ один, пух, хоботьё… Пропустите ещё разочек на сортировке, может, и обобьёт что… Вам это какой расчёт! Экономия своя. А впрочем, продайте кому другому, коли наша цена не подходит. Мы за этаким добром, признаться, не гонимся. Так уж покупаем, будто барин знакомый, обижать не хочется. А то мы и от хорошей открещиваемся, не то что от этого навозу.
— Ну хорошо, хорошо! — торопится согласиться встревоженный юноша, которому кажется, что Авдей Тихоныч действительно попался впросак и готов уже на попятный. — С вами ничего не поделаешь. Ну, а за мак что дадите? За мёд?
— Медку у вас какая плепорция?
— Пудов пятнадцать, а маку тридцать четвертей.
— Это ничего-с, имеет свою приятность. Земли, должно, новые, — рассудительно замечает Елисей Тихоныч.
— Что ж дадите за мёд? Кончимте скорее… Знаете, я не люблю долго торговаться. Сказал цену, хотите — берите; не хотите — ваше дело! — разглагольствует Зыков, ободрённый окончанием главного предприятия.
— Экая жалость, что вы медком-то припоздали, — с искренним соболезнованием покачивает головой Авдей Тихоныч, теперь уже опустивший свои стеклянные очи с потолка на стену. — Недельки-то три назад, признаться, и нужен был. Это, знаете, товар такой, то за цену откель хошь подай, то и даром не нужно. Пустой товар. А впрочем, это не по нашей и части. Вот разве Елисей Тихоныч не возьмут ли? Что вам, братец, в настоящую пору требуется медку или нет?
— Ну его совсем! — отмахивается Елисей Тихоныч. — Куда его теперь денешь? Серпуховский покупщик уехал, рославский тоже, теперь с ним до Коренной пронянчишься. Силай Кузьмич надысь сказывал, шестьдесят пудов молодцы ему скупили, а уж покупщик тоже свалил. За полцены, говорит, отдал бы. Канитель только одна.
— Это верно, — поддерживает Авдей. — Дорого яичко к Великому дню.
— Не знаете, кто ещё здесь покупает мёд? — осведомляется с беспокойством Зыков.
— Здесь кому ж покупать! Кто покупал, закупился. Теперь эта статья никому не подходящая.
— Я бы уступил немножко, — нерешительно предлагает Зыков.
— Была бы цена, мы бы дали цену, — объясняет Елисей Тихоныч. — Мы от цены не бежим; что люди, то и мы; вот подождите до Коренной, весь купим. У вас нешто место пролежит?
— Деньги-то нужны… до зарезу нужны… в сохранную казну срок уж пропущен, — бормочет наивный юноша.
Наступает молчание. Два рябых ястреба с стеклянными глазами торчат в терпеливом ожидании с двух сторон своей жертвы, не шевеля ни одним мускулом.
— Да уж купите у них, братец, — советует наконец Авдей, обращаясь к братцу с ему одному понятным взглядом. — Барин-то хороший, пожалеть их надо, и они нас когда-нибудь пожалеют.
— Денег-то нет, вот беда, братец! А то б отчего не купить? Не нынче, завтра пригодится. Да и барина не хочу обижать. Дать ему три рубля по времени дорого, а он обижаться будет, скажет, дёшево… А мне Силай сейчас в долг отдаёт по три-то рубля. Ну, да уж делать нечего. Нужно барина выручить. По три рубля дам, куда ни шло. Авось, мне Господь за это больше пошлёт. С пятнадцати пудов не разорюсь.
— Вы, братец, людей не оставите, а Господь милостивый вас не оставит, — утешает, благочестиво вздыхая, Авдей Тихоныч.
И уйдёт от благочестивых братцев до пуху ощипанный юноша, продав в полцены и мёд, и пшеницу. «Продешевили, барчук, очень уж больно продешевили! — неодобрительно скажет через день Зыкову его староста, насыпая возы пшеницею и маком. — Щелканиха-то мёд по пяти с полтиной на месте прасолу отдала, а пшеницу коптевские надысь в Крутогорске ссыпали по двенадцати гривен за меру. Это уж вас, барчук, понапрасно купец обидел, чтоб ему провалиться!»
Одного не любил шишовский купец — общественной службы. Это ему был нож острый. Тут уж ему и почёту никакого не было нужно. Пропади он совсем и город-то, коли от своих делов отбивает. Шишовский купец был твёрдо уверен, что и без него всё будет сделано и в городе, и в уезде, и в губернии, и в царстве русском так, как нужно сделать; на всё есть начальство и законы, а не будет сделано, и то не его беда: найдётся без него, кому поправить. Другое дело, коли у него в роще лес раскрадут, или крупчатник запьянствует; тут уж, кроме него, точно никто не пособит. Оттого-то для шишовского купца весь Шишовский уезд и всё русское царство заключались, собственно говоря, в его лавке да в его мельнице.
Никогда ещё ни одному самому славолюбивому и ловкому исправнику не удалось провести шишовского купца на каком-нибудь деле так называемого общего интереса. Один затеет, бывало, тротуары провести от собора к присутственным местам, другой — выстроить на базаре крытые лавки для овощных торговцев, третий — воздвигнуть тесовую ротонду среди давно зачахшего бульвара; так и остались все на затеях; как смекнут купцы, что приходится на капиталы разложить, так и шарахнут все назад. «Нам, мол, ваше высокоблагородие, ни в каких этих самых делах надобности не состоит, потому как город наш маленький, торговли нет в нём ровно никакой, а мы сами чуть животами дышим».
Какой-то неблагоразумный штатный смотритель шишовского уездного училища, намереваясь отличиться перед начальством, даже возмечтал подвигнуть шишовских обывателей к учреждению на счёт города классической прогимназии, с какой целью и собрал «представителей городского купечества» на закуску в день торжественного акта; конечно, он был всецело посрамлён, потому что «почтенное городское купечество», воспользовавшись благоприятным случаем, попыталось даже отделаться от найма помещения для единственного приходского училища города Шишей, на что тратило в год сто двадцать рублей, по бесцеремонному приказанию одного из крутых старинных губернаторов, названному, впрочем, для порядка, общественным приговором.