Чернозёмные поля — страница 110 из 181

Когда Суровцов очнулся, он лежал на груде перин и подушек, сложенных около церковной ограды, вместе со всяким мужицким скарбом. Площадь была совершенно пуста и безмолвна; все дома кругом её теплились тихо, как свечки; никто не тушил их, никто ничего не спасал. Горевшее село словно вымерло разом. Церковь ещё не занималась, но была освещена, как набело раскалённая, среди этого безлюдного и безмолвного пожара, беспрепятственно пожиравшего огромное село. Её золотые кресты, высоко поднятые в синее ночное небо, торжественно отсвечивали красноватыми огнями. Суровцов чувствовал нестерпимую боль и жажду. Он попробовал двинуться и убедился, что окоченел, как труп. Он не мог хорошо припомнить, что именно случилось с ним. Впечатления пожара безобразно перепутались в голове, охватываемой горячечным жаром. То в глазах стоял богато убранный обеденный стол, с бокалами и бутылками, в жарко пылающем пустом зале. То раздавался болью в сердце крик Нади: «Помогите! Спасите его!» То качалось над ним будто кровью проступившее раскалённое стропило. Но вместе с тем слух и зрение у Суровцова словно удесятерились. Он видел в необыкновенною отчётливостью все предметы, которые возбуждали его внимание. Напротив него были ворота, открытые настежь. Там стояла кучею бедная мебель, вытасканная из дома, кадки и бочонки. Один бочонок казался совсем полон; Суровцов даже ясно чувствовал запах холодного кваса. «Вот бы туда, вот бы хлебнуть!» — мелькало у него в голове. Запёкшиеся губы чмокали пустой воздух…

Пожар подходил всё ближе и ближе; уже на дворе, который так занимал Суровцова, всё было в огне. Ясно было, что огонь доберётся и до груды хлама, насыпанного на площади до самой церкви. На площадь мужики стащили всё добро из погоревших улиц. А загорится этот хлам — Суровцову нет спасенья. Двинуться он не мог, помочь ему, даже увидеть его было некому. И однако Суровцов ни на одну минуту не подумал об угрожающей опасности. В жару болезни мозг его сделался младенчески бессильным, младенчески фантастичным. Бочонок с квасом наполнял все его помыслы, всё его существо. Иногда ему грезилось, что он ползёт к нему на четвереньках, что он дополз, что он жадно тянется губами к спасительной влаге… И только дотянется — вдруг очнётся и застонет от досады, от мучительной жажды.

«Да ведь я в аду, — грезил тогда Суровцов. — В ноге у меня сидит смерть и держит меня. А вот там, где бочонок, там лоно Авраама… Нужно подождать; кто-нибудь придёт омочить палец».

С болезненным напряжением, не спуская глаз, следил Суровцов за приближением пламени к драгоценному бочонку. Вот уже с треском вспыхнула стоявшая возле него старая кровать; вот он закурился, запылал… Он, очевидно, был пустой… Градом посыпались слёзы из воспалённых глаз Суровцова. Охватило мало-помалу весь двор и мало-помалу всё исчезло в дыме и огне.

В эту минуту донёсся до уха Суровцова отчаянный лай собаки. Около кучи вещей, наваленных на площади, шагах в пятидесяти от Суровцова, была привязана на цепь белая лохматая собака. Она давно жалобно выла и стонала, чуя своё одиночество и видя гибель кругом. Но Суровцов, весь погружённый мыслью в бочонок с квасом, не слыхал до сих пор её воя. Теперь он обратил на собаку всю неестественную остроту своего внимания. Отчаянный плач её, казалось, ему говорил понятные вещи. Он мешал его с говором людей. Он готов был отвечать на него. Чем ближе подступало пламя, тем тоскливее и отчаяннее металась и выла собака, будто призывая к себе на помощь. В гробовом молчании пожара страшно и странно раздавался звук её цепи и её предсмертное нытьё. Вот она освещена насквозь надвинувшимся кругом огнём: весело и ярко, будто наперегонку друг перед другом, торопятся к ней летучие жала пламени, и чёрная цепь, и белая собака окрасились пурпуром. Вот уже к долгим, сознательным стонам ужала прибавляется резкий вопль ожога… Как бешеный, подпрыгивает бедный пёс, потрясая цепью своей, и носится из стороны в сторону кругом своей привязи, отыскивая спасенье… Учащаются и усиливаются вопли… Вот он подпрыгнул в последний раз с коротким, но страшным визгом, и опрокинулся, как подстреленный, на спину… Четыре ноги вздрогнули судорожно и замерли… Он косматой шерсти уже давно шли густые клубы она теперь вся закурилась и затлела. Запах жжёного волоса шибнул в нос Суровцову. Огонь пожрал собаку и полился воровскими, изменническими струйками по пожиткам, наваленным около ограды. Он лился прямо на Суровцова с разных сторон, десятками пламенных ручьёв.

Василий едва дотащил Суровцова до церковной ограды и уложил его там, как мог покойнее. Он был так разбит, что сам едва волочил ноги. Около церкви, казалось ему, было довольно безопасно, по крайней мере, часа на два. Нести Суровцова дальше Василий совершенно не мог, да и куда было нести? Он решился оставить Суровцова и отыскать скорее его людей. Он долго бродил кругом села, не встречая никого, кроме обезумевших прилепских мужиков; много раз ноги его невольно подкашивались, и он готов был со стоном протянуться на землю; всё тело его ломило и ныло, но он превозмогал усталость и боль и бежал дальше. На выгоне Василий наткнулся на экипаж Коптевых. Четверня взмыленных рысаков, только что возвратившихся из поездки, опять явилась сюда вместе с Варею. Страшные размеры, которые принял пожар, и долгое отсутствие Нади встревожили Варю, и она поспешила в Прилепы. Въехав на выгон, он увидела Трофима Ивановича, который с толпою причитывающих баб старался привести в чувство Надю; она лежала на траве около запряжённого шарабана, ещё с закрытыми глазами, но уже начинала усиленно дышать.

В это время всё было кончено; долгий отчаянный крик спасавшегося народа долетел до выгона.

— Где же он? — спросила шёпотом Надя, полуоткрыв глаза.

— Кто? Суровцов? Он там остался, — пробормотал смущённый Трофим Иванович. — Он сейчас сюда будет.

— Он не вышел? Он не вышел? — в ужасе прошептала Надя, быстро вскочив на ноги.

Она силилась броситься к селу, но пошатнулась, не сделав ни шагу. Трофим Иванович и Варя крепко схватили её под руки. Надя была бледнее смерти.

Толпа народа хлынула на выгон. По их крику, по их отчаянию Надя поняла, что борьба кончена.

— Где ж он? — спрашивал она почти беззвучно сквозь истерически стиснутые зубы.

Смутный говор пронёсся, что Суровцов упал из окна, что его раздавило крышей. Надя не слыхала этого, но Трофим Иванович и Варя услышали. Бедный старик трясся, как в лихорадке, поддерживая Надю и стараясь её успокоить. Варя едва стояла на ногах.

В эту минуту подошёл Василий. Надя вспомнила всё и бросилась к нему.

— Василий, где он, где? Он вытащил тебя! Где он? — бормотала она, судорожно вцепившись руками за руку Василья и смотря ему в глаза с подозрительною пристальностью безумной.

— Барышня голубчик! Ногу сломал! Подле церкви лежит, подле храма Божьего! — с плачем отвечал Василий. — Посылайте, сударики, за ним поскорее, уж и то пройти нигде нельзя… всё заполыхнуло… как в горне жарко… не дайте душеньке его пропасть. Ох, наказал нас Господь!

Тонкие бровки Нади грозно сдвинулись, и всё лицо преобразилось.

— Панфил! — закричала она повелительным голосом. — Сейчас к церкви! Я сама поеду. Садись со мной, Василий! Скорее, скорее!

Трофим Иванович схватил Надю и силою оттянул её от коляски.

— Садись ты, Василий! Валяй к церкви! — скомандовал он. — Всю четвёрку погуби, только вынеси его! Без него хоть не возвращайтесь!

Надя не пыталась сопротивляться. Сил у ней не было. Лихорадочно сверкавшими глазами смотрела она вслед уносившейся коляске; запёкшиеся губы её были слегка открыты, и сквозь них страшно сверкали белые зубы, стиснутые, как у мертвеца.

— Спаси его, Панфил, спаси! — умоляла она бессильным шёпотом., когда уже Панфил скрылся в облаке пыли.

Проехать сквозь улицу села было невозможно. Оба ряда домов обратились в один сплошной костёр. И Панфил, и Василий видели это.

— Что, Мелентьич? Ведь не проехать, пропадём! — сказал Панфил. — Добро бы улица была короткая, а ведь тут полверсты огнём ехать.

— Проехать нельзя, что говорить! — поддержал его Василий, вставая в экипаже на ноги и озирая опытным глазом горящее село. — А проехать всё-таки надо. Поверни левее, на Бесчиновых проулок. Там покороче да и проулок шире, всё жечь не так будет.

— О? Проедем ли? — сомнительно спрашивал Панфил, рассматривая открывшееся перед ним устье пылающего переулка. — Ведь это всё равно, что в печь лезть.

— Разгони хорошенько, а там что Бог даст! — махнул рукою Василий.

— Ну, ну! Видно, уж не миновать, — согласился Панфил. — Господи, прости согрешения наши, не оставь наших вдов и сирот!

Он скинул шапку, перекрестился на крест церкви, подобрал вожжи, шевельнул ими, гикнул раз-другой — и четверня понеслась как угорелая. При въезде в село, где уже начинался огонь, Панфил стал беспощадно пороть кнутом лошадей, без того уже мчавшихся марш-маршем. У Василья в руках была длинная хворостина, которою он тоже безостановочно хлестал лошадей. С отчаянным гиком и свистом влетел Панфил в огненную улицу и, не разбирая ничего, через разбросанную рухлядь, через опрокинутые кадки и лавки, через обгорелые брёвна мчался к церковной площади. Коляску то и дело подбрасывало вверх. Два раза колёса переезжали трупы людей. Лошади безумели от огня, от крика, от кнута, стегавшего их без остановки и пощады. Они расстилались птицами и несли тяжёлую коляску, как ореховую скорлупу. Искры и шапки огня и дыма пролетали над четвернёй, кругом всё трещало и валилось; дым ел глаза, душил грудь.

— Гони, гони! — ободрял Василий.

Как буря, ворвалась четверня на площадь; Панфил и Василий едва в четыре руки могли сдержать ошалевших лошадей у ограды церкви.

Суровцов издалека услышал отчаянные крики Панфила и издалека увидал на красном фоне огня чёрный абрис бешено несущейся четверни. Его расстроенной фантазии она представлялась гремящею колесницей Ильи-пророка на огненных конях.

— Это ко мне, ко мне, — шептал он в детском ужасе. — Илья-пророк несётся ко мне на колеснице… За что же? Что сделал я? Но нет, это не Илья-пророк, — спохватился он через минуту. — Двое на козлах, кричат, погоняют, и лошади вороные, а не огненные. Ах, это пожарная команда, я сейчас узнал. Это третья московская часть; лошади её и брандмейстер в медной каске. Это они, они… Я горю, они затушат меня…