Чернозёмные поля — страница 126 из 181

е будет учиться. А домой папа привезёт его сам. На Святую уже будет отлично в деревне, а он хоть немножко отдохнёт. Как я боюсь за его здоровье! Исполнили ли вы мою просьбу — говорили ли с ним? Хотела было передать поклон тётке Татьяне Сергеевне, да не стоит: она дура; она губит и Алёшу, и Лиду. Лиде непременно передайте мой поклон, но ни за что не поздравляйте, если правда. Напротив, прямо скажите ей, что я сердита на неё и очень осуждаю её за эту ужасную глупость. Неужели правда? Приезжайте скорее сами. Нам скучно без вас. Даже папа вас поминает. Вам преданная Надежда Коптева».

Коптевский ключник Михей стоял перед Суровцовым, ещё весь в снегу позёмки, которая набилась тонкой белой пылью в каждую складку его свитки, в каждый завиток бараньей шапки, густо напудрила его русую бороду и залепила сплошными льдинками ресницы глаз.

Измученный в эти три года городской жизнью, Суровцов с радостным родственным чувством смотрел на эту деревенскую фигуру, от которой несло свежим простором зимнего поля, ржаной соломой овинов, овчинами полушубка.

— Что, Михей, дорога, видно, плоха? — улыбаясь, спросил Суровцов.

— Метёт, Анатолий Миколаич! Разыгралась дюже. Переносы пуще всего доняли. Кобыла на что сытая, приёмистая, заедет по брюхо, хоть голоси, через кресла валится снег-то! Насилу догреблись. Следочка чуточки не видать. А сверху тоже сыплет. По урочищам не спознаешь.

— Ты один?

— Да один… с нянькой, что ли, мне ездить? Там-то жильями будто ничего у Стручихиных. Льдами езда. А этот перегалок замучил, что от тёмного лесу… двадцать две версты — кустика тебе нет. Шутка ли? Как поползло и сверху, и снизу — кричи разбой. Ровно холсты перед глазами стелет. Ну, да благодарить Создателя, засветло доехали. А то бы где?

— Ну что, барышни здоровы?

— А с чего им нездоровиться? Спят вволю, еда вволю, нешто они нужду какую видят? Их дело не то, что нашей бабы мужицкой. Надюшка-то ползёт, Бог с ней, гляди как! То, помню, давно ли воробушек махонький была. А уж глянул надысь — гладкая стала, ядрёная, что тебе тёлка заводская. Барышня ничего, путящая.

— Будто путящая?

— А то что ж? Самая хозяйка! Дому своему будет содержательница, потому занятная. И поведения великатного, не ругательница. Да супротив наших коптевских барышень по уезду нет! Что говорить! Варюшка-то с Надюшкой ребятишек учат — и Боже мой! В одну зиму в цифирь производят. Вот дьячок тоже на Спасах грамоте учит, так куды ж! Слава одна только, что учение.

Суровцов в тот же вечер отправился к Обуховым. Его ненависть к городу стала ещё острее после письма Нади и появления Михея. Ему до боли хотелось бросить все дела и улизнуть в Суровцово, на тихую замёрзлую речку, в безмолвный сад, убранный в зимнее серебро, к мужицким избам, к мужицким бородам, — в тот хорошо натопленный старый господский дом. с визжащими блоками, с трясущимися ставнями, где ждала его настоящая деревенская, настоящая русская девушка, свежая, простая, сердечная. как русская деревенская природа.

И Татьяна Сергеевна, и Лида нисколько не удивились приходу Суровцова. Он так редко участвовал в общих оргиях крутогорского веселья, что постоянным участникам их казался непонятным выходцем иного мира. У Обуховых не было в этот вечер никого, кроме графа Ховена, так как это был вторник Каншиных, и губернский бомонд направил туда своё течение.

Граф Ховен был изысканно любезен с дамами, особенно в небольшом обществе, которое он предпочитал шумной публике. Он рассказывал Лиде на прекрасном французском наречии чрезвычайно замечательные вещи о своей жизни в Париже, о знакомствах с разными знаменитостями света.Но в ту минуту, как приход Суровцова прервал его беседу и Татьяна Сергеевна назвала ему Суровцова, «своего деревенского соседа», мягкая и любезная фигура графа переродилась в мраморное изваяние недоступного величия. С холодною вежливостью он едва прикоснулся к руке Суровцова, не давая себе труда даже взглянуть на него, и обратился к Татьяне Сергеевне с незначительной общей фразой, как бы желая показать, что сокровища его ума и изящных чувствований могут быть расточаемы только в среде немногих избранных.

Впрочем, граф не очень долго оставался в такой величественной замкнутости, так как он скоро заметил, что Суровцов нисколько не был стеснён ни его холодностью, ни его присутствием. Суровцов беседовал с Лидою и Татьяной Сергеевной с беспечною простотою человека, чуждого светских расчётов; он совершенно не подозревал прав графа Ховена на какое-либо особливое внимание и удивление, и смотрел на него весьма естественно, как на незнакомого ему гостя Обуховых, до которого ему нет ровно никакого дела. Вместе с тем в простых рассуждениях Суровцова проглядывало столько живого и самостоятельного ума, что опытный взгляд светского графа сразу угадал в нём исключение из дюжинного типа крутогорской толпы.

— Ведь вы, кажется, давно у нас в Крутогорске? — болтала с Суровцовым Татьяна Сергеевна. — Около месяца, я думаю? Ах, вы на губернском собрании? Значит, вы гласный? Не стыдно ли вам забывать старых друзей? Где вы пропадаете всё время? Хоть бы от скуки когда забрели.

— Да ведь вы знаете меня, Татьяна Сергеевна; я не особенный любитель общества. А тут дела. В собрании сидишь, комиссии разные. Вечерком иногда поработаешь по старой привычке. Как-то не можешь отстать.

— Вы и тут не оставляете своей учёности! Мне кажется, вы уж давно всё знаете! — с улыбкой сказала Лида. — Я бы умерла от испуга, если бы меня заставили перечитать столько книг, сколько вы читаете.

— Кто вам сказал, что я много читаю? Совершенно напротив. Я гораздо больше работаю руками и ногами, чем головой. Вот это-то именно меня и томит в городе. Я тут не имею никакого движения.

— Как? Вам не нравится наш Крутогорск? — изумилась Лида. — Даже после вашей Пересухи? Ваша деревня, кажется, Пересуха?

— Да. Это почти в одном месте. Не нравится — сказать мало. Я просто болен в вашем Крутогорске. Я завядаю в нём, как рыба на сухом песке.

— Так вам кажется, что в Спасах и в Пересухе веселее, чем в Крутогорске, даже и зимою? — с искреннею насмешливостью допытывалась Лида.

— Даже и зимою в сто раз веселее! — спокойно говорил Суровцов. — Вы знаете, когда я люблю Крутогорск. Когда я переезжаю шоссейную заставу и спускаюсь на ямской выгон. Когда около меня знакомая деревенская тройка, знакомая бородатая рожа моего Федота, знакомый тарантас. Впереди лес, дорога с обозами, а Крутогорск ваш назади, в прекрасном далеке. О, как он бывает мне мил тогда! Он мне кажется тогда и живописным, и чистеньким, и даже весёлым.

— Очень остроумно, — сказала Лида, — но всё-таки я желала бы знать, чем деревня может быть веселее города? Ну вот возьмите хоть Надю Коптеву. Вы у них часто бываете. Расскажите мне, как она проводит зиму. Вот мы и посмотрим.

— Ах, ma chère, нельзя же, чтоб у всех людей были одни вкусы! — вступилась благодушная Татьяна Сергеевна, которой вообще казалось неловким и неприличным поднимать серьёзные споры с гостем, тем более затрогивать слишком интересное для него имя. — Ты любишь развлечения, общество, Анатолий Николаевич предпочитает домашнюю жизнь. И то, и другое имеет свои преимущества.

— Надя Коптева, право, проводит отлично зиму, — отвечал Суровцов. — Она и на скотном дворе, и на птичнике. и детишек поучит, и сама поучится, набегается, нагуляется, возвратится домой весёлая, румяная; посмотрите на неё и сравните с вашими восковыми крутогорскими барышнями. Там человек, сила, кровь… Есть кому работать, есть кому наслаждаться. Ей-богу, я никогда не слыхал в городах такого смеха, каким смеются в деревне. Там все полезны, все работают и всем весело. Недавно пришло мне в голову: иду я по Московской улице, смотрю, едет какой-то старик не старик, молодой не молодой, вижу из начальников. Смотреть срам! Лицо пергаментное, корчит из себя что-то важное, весь завёрнут в меха, как бабка столетняя, носу не видать, а на дворе теплынь, я иду в пальто и то уши горят. Ну, мужчина это, скажите на милость? Он пешком до переулка не дойдёт. Сядет он верхом, поедет на зверя? Защитит вас, найдётся в опасности? Да он такая же мягкая рухлядь, как его скунсовая шуба, только разве молью объеденная. Вот вам продукт города. Имя их легион. Есть и шляпы, и шубы, и тросточки, только людей самих нет. Мускулы высохли, члены отнялись, кровь еле движется. Он и крикнуть не может — голосу нет. Рассмеяться не может по-человечески, наверное раскашляется. А деревенские бабы в одних ваточных шубках да в кожаных башмаках в крещенские морозы глотки дерут часов по пяти сряду и не чхнут ни разу. Кому же, кажется, тяжко пришлось так, как им горемычным, бабам да мужикам. А посмотришь на их веселье — позавидуешь. Пятнадцать часов косят и ворошат сено, домой идут — песни на всё поле поют. Молотят цепами с зари до зари — шутки, смех так и сыплются. А отчего? Оттого, что они дышат воздухом, не гарью, оттого, что у них всё тело в работе, в жару роста…

— Однако, вы слишком преувеличиваете выгоды деревни, — вмешался граф снисходительным тоном. — Я совершенно согласен с вами насчёт необходимости физических упражнений. Я всегда держался и держусь этой привычки. Но ведь и в городе её можно так же строго держаться, как я это знаю по личному опыту.

— Да, но в городе она требует настоящей системы, обдуманности. наконец, особенных средств, — возражал Суровцов. — В деревне она даётся всем, навязывается даже тем, кто не думает о ней и даже не в состоянии оценить её. У нас ещё так мало методических людей… Возьмите вы потом другую сторону: в городе вы волей-неволей раздражаете свои нервы; половину ночи проводите без сна, в искусственных и напряжённых впечатлениях. Постоянные разговоры, постоянные столкновения, постоянная обязанность насиловать своё расположение духа. Поверите ли. меня в городе положительно раздражает. что я не могу никуда выйти, чтобы не встретить кого-нибудь. Тут на вас на всяком шагу смотрят чужие. и вы на всяком шагу обязаны смотреть на них. Ведь это противно! Ведь это посягательство на внутреннюю свободу человека. Я хочу быть один, а меня окружает незнакомая толпа, за мною подглядывают, меня теснят. Я хочу покоя, тишины, а они шумят. Ночью, когда люди должны мирно отдыхать от трудов, их кареты гремят по мостовой над самым ухом вашим, они только собираются на своё веселье, на свою работу. А воздух! Эти миазмы нечистоплотных каменных ящиков, которые тысячами сбиты в кучу и дышат друг в друга. Табак, водка, испорченное дыханье, дым, задние дворы — вот воздух города. Бог с ним совсем. Не понимаю, за какие это райские наслаждения подвергает себя человек подобным страданиям?