Чернозёмные поля — страница 159 из 181

— Мы с тобой, Вася, не сильно, а вольно закон приняли и держать закон надо, — сказала Алёна. — Без закону жить — всё равно не дасть Господь счастья. Только пред Богом грех, пред людьми срам. Иди отсюда ради Христа, не смущай мою душеньку. Любить тебя буду по гроб живота. А только брось ты! Не ходи напрасно. Живи себе с Богом с женою законною по-честному, по-христианскому. И меня не смущай.

— Не могу, Алёнушка, не осилю, — прошептал Василий, глядя в полные слёз глаза Алёны растерянным взглядом. — Сколько терпел, а не мог. Тебя так-то жалко, Алёнушка, как душеньку свою. Так вот! И себя тоже ведь жалко. Не могу с ведьмой жить, с блудницей. В хату свою войти не могу. Лучше руки на себя наложить, порешить себя и дело с концом. Без тебя постыл мне свет Божий.

Василий крепко обнял Алёну и стал жарко целовать её. Алёна не выбивалась из его рук. Она сама целовала его так же жарко, так же крепко.

— Милый мой, желанный мой, — порывисто шептала она, прижимаясь лицом к широкой, могучей груди Василья. — Коли б воля моя, всю бы себя тебе по кусочкам отдала. Да горе-то наше горькое.

— Только люби меня, касаточка моя сизая, — шептал в ответ Василий. — А то мы над всяким горем посмеёмся. Не одно наше село на свете Божьем. На Кубань уйдём, на вольные земли. Никто нас там не достанет. Нигде не пропадём с тобой. Бросим разлучников своих постылых. На чужой сторонушке, да по крайности, сердце милое, радость свою увидим, а не слёзы горькие.

— Ох, сладко слушать тебя, Вася, да жутко, — шептала Алёна, забываясь всё больше и больше в горячих объятиях Василия. — С тобою, я знаю, нигде не пропадёшь, с тобой везде хорошо. Только не бывать этому, Вася! У меня сын, забыл ты, не вводи меня в грех.

— Мы и Гордюшку возьмём, лебёдка моя белогрудая, — говорил в радостном упоенье Василий, задушая ласками Алёну. — Али вдвоём не прокормить? Только иди за мной. Только полюби меня. Дай мне опять на свете Божьем жить.

— Делай, Вася, что знаешь! Всё равно пропадать! — чуть слышно промолвила Алёна и повисла обессилевшими руками на груди Василья.

— Алёнушка, лебёдушка моя, кралечка моя писаная, — шептал Василий, схватив Алёну в могучую охапку и почти насильно унося её за тёмную перегородку, где стояла её постель.

Мужицкий суд

Диву давалась Лукерья: пахота на дворе, сев гречишный, навоз давно пора возить, а Василий Иваныч то и дело в городе. Всё у него нужды разные обыскиваются. И с Лушкою не тот стал. То, бывало, всё тайком к ней приглядывается, хмурится да рычит. А теперь словно не видит Лушки; застанет, не застанет дома, и не спрашивает; а вернётся при нём, не ругается. Посмелела Лушка, стала меньше мужа беречься, стала чаще солдатиков к завалинке своей собирать. Только её брало сомнение: что-то такое неладное делается; неспроста повеселел, попритих её Василий Иваныч. Старая Арина тоже подозрительно всматривалась в сына, когда он собирался в город.

— Что это ты всё в город да в город? — говорила она, не спуская с Василья сердитого взгляда. — Люди в поле, а мы в город. Допреж этого не было с тобой. Кто, кто, а уж Вася первый за сошником, первый за косою. Нехорошее это ты дело затеял, Василий, непутное. Город тебе сторона, ничего ты там не терял, нечего тебе и искать в городе.

— Нельзя, работишку хотелось взять у рядчика, что подгороднюю церковь строит; плотник сошёл, так просил наведаться.

— То-то наведаться. Больно уж часто эти наведки пошли. С кабатчицами свяжешься, толку не будет.

— С какими кабатчицами? — сумрачно спросил Василий, вдруг нахмурившись, как градовая туча, и с угрожающим видом повернулся к матери.

— Да Бог тебя знает, с какими! — не глядя на него вывёртывалась старуха. — Это твоё дело. В город ездить, только по кабакам ходить. Другого дела там нашему брату нет.

— Ты больно много знаешь. Язык-то без костей! — сердито проворчал Василий, уходя из избы. — За невесткою лучше бы смотрела.

И Василий опять уехал. Побежала Арина к соседке Прохорихе, застала её на огороде и стала, подгорюнившись, слёзно жаловаться на сына.

— Вот так-то, мать моя, наше житьё. Ты его пой да корми весь век, обмывай да обхаживай. А вырос — он те в глаза наплюёт. Чуть не прибил, мать моя, вот те Христос, чуть не прибил. Помянула это я ему Алёнку-кабатчицу, так что бы ты думала, миленькая? Так и зарычал, как медведь, так и зарычал! Уставился это на меня глазищами, просто съесть хочет. Вот они, детки-то, каковы! Вот оно горе-то наше!

— От деток, матушка, спасиба не дождёшься. Ни-ни! — подтвердила спокойным голосом Прохориха, пыряя из подвязанного подола луковицы в рыхлые гряды. — Деткам только готовенькое подавай. Пока ещё поперёк лавки положишь, ну, туда-сюда. А как перешёл — кончено. На мать норовит нукать.

— Ох головушка наша грешная! — вздыхала Мелентьиха.

Дошли и до Лукерьи слухи, что связался её Василий с Алёнкой-кабатчицей. Обрадовалась Лукерья. «Постой же ты, муженёк, я тебе вспомню первую ноченьку, — шевелилось у неё на сердце. — Я тебя, смиренника, выведу на чистую воду; пущай видят добрые люди, кто из нас поганая, твоя ли полюбовница али я».

Разболтала Лушка об Алёне всем деревенским парням, всем знакомым солдатикам; пожаловалась и братьям. Всех просила подсидеть Ваську, накрыть его народом вместе в Алёнкою. Спала и видела, как бы ей получше осрамить Васькину полюбовницу.

Хорошо сделалось на вешнего Миколу. Сплошным бархатом полезла молодая трава. Оделись берёзы, ракиты в молодой лист. Заиграли пчёлы на осиновых почках. Тёплый пар пошёл от земли. На ярком голубом небе стали наплывать круглые белые облака. Цветы цвели в траве, бабочки перепархивали. Жужжали мошки. Летом запахло. Василий словно из гроба воскрес. Сладко ему стало смотреть на свет Божий. В голове его стояли хорошие думы. «Вот отсеемся яровыми, уберёмся, Бог даст, продам хлебушко немолоченный, что на мою долю придётся, и поднимемся в путь. К Успенью с Ростова приказчик приедет, обещал задаток привезти. Ищи нас там, где знаешь! Поминай как звали, Лукерья Сергеевна! Там степи привольные, там рабочему человеку просторно, — думалось Василью. — А коли пробраться, как Лёвка покойник сказывал, к Азовскому морю к самому, там-то житьё! Ржи нет, всё пшеница белояровая. Рыба разная красная, пристани, ярманки. Скот черкасский. Мужики, сказывают, в бархатных кафтанах ходят, бабы шею червонцами повязывают. А на ногах вместо лаптей сапожки сафьяновые с подборцами. У отца-матери ещё два работника останутся. Прокормят, Бог даст. А тесноты той не станет. Только бы Бог дал лето прокоротать».

Радовался Василий, возвращаясь из обуховского леса с возом хвороста, не одному майскому утру: прасол Дмитрий Данилыч только что за две недели снял о Обухчихи бакшу, вспахал и посеял кой-что. А на Николин день была в городе скотская ярмарка, нужно было самому Дмитрию Данилычу в кабаке посидеть, скотинкой побарышничать. Прислал Дмитрий Данилыч Алёну на бакшу посидеть денька три, за луком приглядеть, рассаду полить. Тому-то и радовалось сердце Василья. Радовалась и Алёна, что глянула на поле деревенское, на привычную деревенскую работу. и что близко пришлось ей быть к своему милому. Не они одни, впрочем, радовались: обрадовалась и Лушка, Васильева жена, как пронюхала, что кабатчица на бакшу переехала.

Насилу дождался ночи Василий. Не захотелось спать в избе.

— Теперь жара, на сеновале можно спать; а солнышка равно не прогуляешь. Завтра на зорьке беспременно всю гречиху рассыпать надо, — говорил он отцу.

— Да что ж, и вправду! — поддержала его Лушка. — Теперь какой сон в избе? Надысь всю наскрозь блохи заели.

Рано улеглись, рано уснули в дворе Мелентьевых. Выпили праздничным делом, с водки ещё раньше спать захотелось. Только Василий не спал. Дрожь его пробирала, совладать не мог. Не успели затихнуть в избе, вышел Василий с сеновала и пошёл, босой, на гумно, к половню. Ночь была тихая и светлая.

— Алёна! — прошептал Василий, заглянув в тёмный половень.

— Я здесь, Вася, — отвечал из темноты такой же тихий голос. — Заждалась тебя.

— Лебёдка ты моя! Света всё старуха не тушила, с горшками возилась. Как потушила свет, я и тут. Опасливо всё-таки. Собаки-то не почуяли тебя?

— Нет, не слыхать. Я одонками прошла, через ров. Далече от них.

— Вот подожди, недолго будем крадучись друг дружку любить, — весело сказал Василий, обнимая Алёну, которая подошла к нему из глубины половня.

— Что это, никак дверью у вас в хате кто хлопнул? — насторожилась Алёна.

— Нет, кому теперь ходить, все полегли спать, — спокойно ответил Василий. — Так что-нибудь показалось. Войдём, присядем на соломку, а то тут собаки почуют.

Они вошли в половень, в углу которого были навалены последние остатки яровой соломы.

— Ты что это было сказал, Вася? — спросила Алёна, когда они опустились на солому.

— Да сказываю, недолго нам с тобою, Алёнушка, воровским обрядом любить. Снимемся в путь после Успенья, там, на вольных землях, вольно будем жить и любить друг дружку. Там ведь не строго, не по-нашему; какое дело, и повенчаться можно.

— Что ты это, Вася? Как же с двумя мужьями венчаться? Этого нельзя. Как бы грешно мне с тобой ни жить, а всё ж не двумужницей буду.

— Нешто не выходят так-то, при живом муже? — возражал Василий. — Вот у нас солдат Крутиков двадцать лет с Машкою перевенчан, а у него, сказывают, в Таврии жена живёт. Поп развод даст. Поклонимся побогаче — и даст. Оно хоть, положим, и без венца проживём. Живут люди. А только всё на народе почёт не тот. Всё тебе, Алёнушка, покору будет меньше.

— То страшно мне было,Вася, и подумать об этом, а теперь только и вижу, когда это мы с тобой на вольные земли. Уж Гордюшку свово совсем снарядила.

— Потерпи маленько; ждали долго, теперь меньше ждать, — сказал Василий.

— Как воротился мой с Украйны, мочи моей нет, — продолжала Алёна. — Допреж того всё ещё будто ничего, терпелось. А как стал ты меня, Вася, любить, узнала я твои ласки, послушала слов своих хороших — невмоготу стало его, гнусливого, к себе подпущать. И весь-то он, Вася, червивый да корявый. Пьяным напьётся — слюни-то текут, городит невесть что. Уж так-то он мне после тебя постыл, так постыл, что, кажется, руками бы своими его у