Чернозёмные поля — страница 173 из 181

Читается другое предложение, третье, четвёртое. Опять так же встаёт председатель. Опять тем же безгласным сидением проваливают их господа гласные.

Суровцов понял, что это молчание и это систематическое проваливание вопросов, как он думал, первостепенной важности для земства — не что иное, как заговор, направленный против него лично. Он пришёл в некоторое смущение. Оставаться ли ему, несмотря ни на что, или же бросить их? Бросить, конечно, приятнее для своего самолюбия. Но лучше ли это для дела? Ведь таким образом два десятка глупцов или негодяев, из-за каких-нибудь личных счетов, могут лишить общество самых полезных услуг. Следует ли поддаваться им? Не ясно ли, что они рассчитывают раздразнить его, задеть за живое, вытолкнуть его им же самим? Они думают, что он, как человек без состояния, отчасти нуждается в службе, и будут бесконечно рады, что наказали его так примерно. Оставаться как будто честнее. последовательнее. Но с другой стороны, какая же возможность оставаться, когда собрание отказывает во всех способах действия, когда оно осуждает не только на бесплодную трату времени, ни на осуществление таких его взглядов, которые идут вразрез со всем понятиями Суровцова о пользе общественной.

Суровцов решился вытерпеть до последнего дня и провести одно за одним все свои предложения. «Посмотрю, может быть, это и случайность», — утешал он себя.

Но на следующий день и на третий день повторилось то же. Все предложения управы до единого были отвергнуты. Когда Суровцов брал в руки новый доклад управы, нескрываемая улыбка пробегала по всем лицам. Все будто говорили молча: «Ведь вот охота человеку! Видит же, что ничего не пропустим».

Демид Петрович ликовал, как фельдмаршал, присутствующий при давно жданном генеральном погроме врага. Он с злобно-насмешливою улыбкою вспоминал свою неудачу на выборах Овчинникова и нарочно не спускал с Суровцова торжествующих глаз. Волков, Ярыжков, Ватрухин тоже прыскали самодовольством и хвастливою радостью. Игра шла как по писаному, ладно, стройно, не сбиваясь ни в одной ноте.

Когда на третий день было прочтено последнее предложение управы, и на вопрос предводителя все, как обычно, остались на своих местах.Суровцов сказал, обращаясь к собранию:

— Господа, я имел честь представить вашему вниманию целый ряд докладов управы, касающихся весьма существенных интересов земства. Из этих многочисленных докладов вам не угодно было принять ни одного, несмотря на то, что большая часть этих докладов есть не что иное, как подробная разработка вопросов на тех основаниях, которые вы сами единогласно одобрили в прошлом году. Вы даже сочли возможным отвергнуть меры, клонившиеся к обсеменению полей и к прокормлению семейств голодающих жителей. Это ваше право, хотя оно и противоречит, как я думаю, вашей обязанности. Но отвергнуть мало; это только одна половина дела, наименее трудная. Если управа дурно поняла намерения собрания, то собранию всё-таки предстоит решить эти вопросы по-своему; без всякого решения оставлять их, мне кажется, нельзя. Поэтому я всё-таки прошу сделать какие-нибудь положительные постановления по предложенным докладам, не ограничиваясь отрицательною фразою: «не утверждено собранием».

— Господа, находите вы это нужным? — с чуть заметною улыбкою снисхождения и очень заметною неохотою спросил председатель. — Мне кажется, это излишнее, ввиду…

— Излишнее, излишнее! Не хотим! — зашумело собрание. — Никаких постановлений!

И лица вождей уже с вызывающим видом обратились на Суровцова. Теперь они, казалось, говорили: «А, что? Съел гриб! Видал наших?»

— Так как доклады управы кончились, господа, — поднялся Волков, — то позвольте мне сделать одно предложение, которое, надеюсь, заслужил ваше общее сочувствие. Вы знаете, господа, с каким усердием и, можно сказать, самоотвержением несёт свою обязанность вот уже двадцать лет наш почтенный секретарь дворянского предводителя; а между тем он получает весьма ограниченное жалованье, обременён многочисленным семейством и не вправе рассчитывать на пенсию. В качестве секретаря нашего многоуважаемого председателя земского собрания, он заведует и многими другими делами общеземского интереса. Поэтому земству было бы в высшей степени справедливо вознаградить такую долговременную и добросовестную деятельность нашему почтенному Ивану Ивановичу хоть какой-нибудь пожизненной земской пенсии, например, хоть бы не более пятисот рублей, а сверх того, в знак нашего особенного уважения к достойному председателю нашему, ассигновать на воспитание одного из сыновей Ивана Ивановича в гимназии и университете по двести пятьдесят рублей в год, с наименованием его стипендиатом Демида Петровича Каншина.

— Ассигновать, ассигновать! — одушевлённо закричали гласные.

В то время, как Демид Петрович раскланивался собранию за Ивана Ивановича, Суровцов сказал:

— Господа, такие личные назначения мы делать не вправе, так как «Положение о земских учреждениях» ясно указывает предмет земских расходов и не дозволяет обременять налогом земских плательщиков в пользу частных лиц. Но так как мне известно, что протест мой не остановит ваших действий, я же не жалею иметь ничего общего с вашими действиями, тем менее приводит из в исполнение, то засим покорнейше прошу вас уволить меня из звания председателя управы и выбрать на моё место другого, кто бы лучше моего мог оценить ваши взгляды.

Физиономии гласных, давно нетерпеливо ожидавших этой развязки, не без смущения опустились вниз, избегая слишком открытого взгляда Суровцова.

— Прикажете занести ваши слова в протокол? — с изысканно вежливой улыбкой поторопился спросить Каншин, у которого даже голос дрогнул от радостного волнения.

— Да, запишите! — подтвердил Суровцов. — Запишите, что я не желаю оставаться в управе при таком направлении собрания.

— В протокол записывается дело, а не личности! — ядовито заметил Каншин.

— В нашем нынешнем собрании другого дела не было, кроме личностей! — резко отвечал Суровцов. — Из личного нерасположения к одному человеку собрание оставило голодать пол-уезда. Из личного расположения к другому оно назначает на земский счёт премии разжившимся взяточникам.

— Господин секретарь! Прошу вас занести в протокол оскорбление, которое позволяет себе делать господин Суровцов, — вскипятился Каншин. — Это дело дойдёт до суда.

— Прикажете баллотировочный ящик? — нагнулся к Каншину Волков, весь сияя победой.

Майская ночь

Весна сказалась и в организме Нади. Кто не видал её с осени, сразу заметил бы, как она выросла и сложилась. Зимою словно незаметен был этот тихий рост молодого тела; но весною, когда в природе развернулось и зацвело всё, что было подготовлено таинственною, незримою работою, развернулась и зацвела во всей роскоши красота Нади. Она тоже поспела, как спеют в саду прекрасные плоды, полные освежающего сока, упругие, крупные, сверкающие румянцем. Перед восхищёнными глазами Суровцова уже стоял не ребёнок, который всё обещал впереди, — стояла настоящая женщина, выросшая прямо и сильно, как моложавая лесная берёзка, и глядела на него просто и естественно, как была проста и естественна её красота. В простоте этого взгляда звучал для Суровцова простой, естественный призыв поспевшего организма: я готова, возьми меня.

У Суровцова не было сил выносить эти слишком сладкие, слишком подавляющие замирания. Когда он говорил с Надею, смотрел на неё издали, воображал её сердцем, — он видел себя распростёртым у её ног, на поклонении перед её безмолвно торжествующею красотою. Ему часто казалось, что он действительно не устоит на ногах лицом к лицу с Надею. Привычки самовоспитанности и трезвые приёмы научного анализа спасовали перед забушевавшим жерлом жгучей, всепобеждающей страсти. Ей Суровцов, не задумываясь, принёс бы в жертву всё, что было дорого ему. Как будто весь мир потух кругом, он не видел его, не признавал его, не нуждался в нём, и весь манивший его свет сосредоточился для него в одном этом бурном и страстном пламени.

Был жаркий и тихий полдень, когда Надя, окончив свои работы, сошла в сад. Глубокая, горячая синева глядела сквозь зелёные шатры листвы, которые дышали, двигались и мигали тысячами золотых глаз, над головою Нади. Там, на высоком безоблачном небе, в спокойном величии, как Аполлон на своей колеснице, медленно плыло жаркое солнце, посылая благодать на всё растущее и живущее. А в сквозных зелёных галереях, что сводами идут от коптевского дома к пруду, стоит зелёная, прохладная полумгла.

Чёрно-лиловым кружевом перепалзывают и мигают по золотистым дорожкам тени роскошных деревьев. Эти чёрные тени так резко отделяются от золота, зелени и синевы, которыми сверкает майский полдень. Всё словно тает в его густом, синем воздухе.

Оглянется Надя кругом — отовсюду, из каждого вершка сочной чёрной земли лезет, напирая и распирая, зелёная растительная мощь, кишмя-кишат густые, кудрявые травы, поднимаясь не по часам, а по минутам, раскрывают яркие цветы, полные красок и ароматов. Одна и та же чёрная, сырая грудь земли высылает изнутри себя, под оплодотворящим дыханием летнего солнца, и голубую незабудку, и сквозной пушистый пузырь одуванчика, и миндальную, медовую таволгу. Всё растёт просится наружу; плодотворная сила проникла бездушные толщи и обратила их в неиссякаемые утробы рожденья: наливаются тугие почки и лопаются от переполнения своими собственными соками; мясистые, душистые плоды завязываются из сквозных листиков, тонких, как крыло бабочки; кровавый сок вишни густеет в белоснежных лепестках; ананасом пахнущая ягода земляники наливается из глуши трав из такого же, как снег, беспятненного и, как снег белого, цветка.

Сила земной жизни бьёт из недр земли неудержимым, страстным ключом: вчера упавшее семя уже пьёт солнечный свет зелёной былинкой, уже роется своими корешками во влажной и тёплой почве. Вода, воздух, земля полны нарождающихся организмов.

Вожделение разлито в этом неподвижном воздухе, в этих роскошно наливающихся молодых побегах. Полчища яблонь стоят рассеянные по зелёной густой траве, убранные, как невесты на свадьбу, сплошными букетами белых цветов, широко распростёрши свои обильные сучья; это раскрыли они свои объятия плодотворящему лучу солнца; это они воспринимают в свою утробу его обсеменяющую силу. Везде незримая внутренняя работа зарождения, везде шум и голоса любви. Что было вчера сухим прутом, то оделось пышным листом; даже сквозь мёртвый скелет пня пробила сплошною порослью сочная, молодая почка; она уже развёртывает свои листья, уже устилает и укрывает молодой жизнью остатки смерти. Сквозь слои хвороста, сквозь навозные насыпи рвов, сквозь повалившиеся старые заросли камышей непобедимо пробиваются зелёные молодые травы; ничем не остановить их. Ширится лопух, густится сныть, тянется на высоту кустов упрямая крапива и чистотел, заполоняя всё своею жирною зеленью.