Чернозёмные поля — страница 174 из 181

Всё лопается, расцветает, выползает, чего не видел несколько часов назад. В воздухе, в цветах, в траве, в земле, не деревьях кишат, снуют и жужжат всякие мошки, бабочки, жучки и червячки. Всё ищет друг друга, всё торопится выполнить зов природы, всё полно творящею силою любви: птицы и пчёлы, лягушки, страстно кричащие день и ночь, распускающийся цветок и пробившийся побег.

Мать земля объята великими и таинственным актом зачатия новой жизни.

Войдя в эту цветущую и зеленеющую глушь сада, Надя словно вплыла в струю упругого и могучего потока, который понёс её, укачивая, всё дальше и дальше, чаруя своим лепетанием. В этом роскошном майском расцвете природы Надю охватило чувство, которым была проникнута всякая былинка, всякая почка, всякое семя — всё, что летало, ползало и двигалось. Весенний сок жизни ключом бил и в её молодых жилах, как он бил в молодой белой берёзке на берегу пруда, истекавшей теперь сладкими слезами из глубокого надреза. Запах сирени и клубники горячил нервы Нади. Её маленькие точёные ноздри расширились, как и её большие чёрные глаза, и она шла по саду, взволнованная сладкою и неясною мечтою. Она думала о своём Анатолии так живо, как будто он был перед нею; но она испугалась бы не на шутку, если бы он вдруг явился здесь, в саду.

Надю смущало это непривычное внутреннее беспокойство. Ей не хотелось ни за что браться, и она бесцельно бродила по длинной аллее, не зная, куда девать себя, не понимая, что с нею делается.

Когда Маришка прибежала в сад с тазом и простынёю, Надя с радостью вспомнила, что пора купаться. Ей хотелось ободрить себя. Купанье действительно встрепенуло в Наде все суставчики.

Погружаясь в освежающую влагу, Надя словно в первый раз сознавала и ощущала своё собственное тело, и это физическое сознание самой себя, так мало знакомое Наде, казалось ей болезненно страшным.

Сегодня Надя почему-то непременно ждала Суровцова; вся её внутренность говорила ей, что он будет, что он не может не быть; а между тем его всё не было. Когда сели за обед без Суровцова, Надя едва не плакала; она не говорила ни о чём, ничего не делала — всё ждала.

Суровцов, как нарочно, приехал только поздно вечером, после чая. Его задержала компания гостей, неожиданно нахлынувшая к нему в ту самую минуту, когда ему уже седлали коня.

— Пойдёмте погуляем! — предложил Анатолий после нескольких минут разговора.

Он чувствовал так же, как и Надя, что и ей, и ему нужно сказать что-то друг другу, великое и серьёзное.

Трофим Иванович был в гостях у Силая Кузьмича, и дома оставались только Надя с Дашею.

— Даша, ты не пойдёшь с нами? — спросила Надя таким тоном, который лучше всякой просьбы говорил: «Пожалуйста, не ходи!»

Даше нельзя было идти, потому что пришёл приказчик и нужно было записать расход.

Надя шла с Суровцовым рядом, но не давая ему руки; она трепетала прикосновенья, как дикая серна, и не любила давать руки даже близкому другу. Она чувствовала в себе столько смелости и силы, что ей казалось бесполезною выдумкою и пустым манерничанием опираться на чью-нибудь руку, искать чужой помощи в таком простом и естественном акте, как ходьба на собственных ногах. «Разве я больная или старуха, что не могу пройти одна? — говорила она с насмешливой улыбкой кавалерам, предлагавшим ей руку. — Я деревенская девушка, умею бегать и ходить лучше вас».

Надя всегда смеялась, когда видела крутогорских молодых барынь. висевших на руке кавалеров с видом притворного бессилия и едва передвигавших ноги, но в то же время старательно выражавших ни к чему не нужными плавными колебаниями стана какую-то сочинённую грациозность. В Наде была другая грация, чуждая всякого фиглярства и жеманства, для которой были не нужны турнюры и искусственная махровость, сообщаемая модисткою самою хилому и непышному телу.

Надя была стройна и ловка, как молодой, сильный юноша, которому не в диковинку овраги и горы, не в диковинку дышать морозным воздухом. Она шла, задумавшись, не говоря ни слова, полная торжественного ожидания.

Майская ночь была во всём разгаре. Только второй день стояло полнолуние, и после двух недель тёплых дождей наступили те влажно жаркие, настоящие майские дни, когда начинает расцветать белый жасмин и столиственная роза. Несмотря на ночь, душистый пар стоял в саду между неподвижных зелёных шатров лип, каштанов и клёна. Небо тоже казалось тёплым и глубоким в то время, как красный шар месяца всплывал, всё бледнея и уменьшаясь, на высоту свода.

Они пошли по липовой аллее к зелёным обрывам, которыми сад спускался к тихо спавшим сажёнкам. Особенная таинственная темнота стояла здесь. Месяц ещё не поднялся настолько, чтобы заглянуть сверху в неподвижные омуты, и чёрные кудрявые силуэты древесных масс с поразительным эффектом вырезались на освещённой части неба, кое-где сквозя жидким золотом месяца и опрокинувшись целиком, от корня до макушки, в застывшем зеркале вод, такие же густые, такие же чёрные. Тёплою сыростью проступала эта глухая чаща, над которою со всех сторон надвинулся по крутым скатам цветущий сад, облитый голубоватым фосфорическим светом.

Весь сад пел. Из каждого куста лились неудержимые, страстные песни соловьёв. Они собрались сюда, в эту прелестную, цветущую пустыньку, спрятанную от взоров человека, и изнывали в любовных томлениях. Звёзды и деревья слушали их в неподвижном сиянии месяца. Казалось, сама майская ночь выливала в этих страстных переливах ту потребность любви, которая переполнила всё растущее и живущее в ней, которою трепетала вся природа.

Очарованная стояла Надя среди чащи сирени, откуда слышался самый звонкий, самый страстный из голосов. Вдали, вблизи, из саду, из-за сажёнки отвечали ему наперебой, одни сильнее других, одни прекраснее других, голоса соперников. Это был турнир певцов, наподобие тех миннезингеров, певцов любви, которые проносили когда-то культ любви сквозь тьму грубых и кровожадных веков, приучая дикое человечество к звукам поэзии, к голосу неба.

Ни Надя, ни Суровцов не двигались с места, пристыв ухом к соловьиной песне. Вызывающими, всё разрастающимися раскатами щёлкал ближний соловей: он звал к себе свою пару. Нельзя было поверить, чтобы эти смелые и могучие звуки неслись из крошечного горлышка крошечной птицы. Далеко по затихшим оврагам, в заснувшие поля перекатывалась по ночи немолчная дробь, щёлканье и замирающая свирель соловьиного пения.

Целый час молча простояла Надя над сажёнкою, и вместе с нею, тоже не проронив ни слова, простоял Суровцов. Их молчание было молитвой.

— Надя, — вдруг сказал Суровцов, не сводя глаз с поднимавшегося месяца, — вот два года прошло, я выдержал искус. Слышишь, соловьи зовут друг друга. Вся природа соединяется вместе. Пора и нам соединиться.

— Да, теперь пора, — прошептала Надя, протягивая Анатолию руку.

Она тотчас же быстро вырвала назад руку, и оттолкнув Анатолия, который хотел обнять её, решительным шагом пошла домой, не дожидаясь его.

— Надя! За что это? Что такое? — говорил в недоумении Суровцов, бросаясь за нею.

— Нет, ничего… так нужно, так лучше, — не оглядываясь, говорила Надя, торопливо поднимаясь по крутой дорожке.

Сыворотка

Вот что писал Суровцов своим университетским друзьям: «Я в Интерлакене, с своей женою и своим другом. Пью сыворотку, чтобы окончательно освежить организм от кабинетного угара.

Вы думаете, друзья, вас в самом деле лечит сыворотка, для которой вы забрались в Интерлакен? Пейте её смело; она не повредит вам, а тем временем вы проживёте шесть недель в горах Интерлакена. Вас вылечат горы, леса, тихая, беззаботная жизнь.

Интерлакен — точно модные воды Германии. Улицы громадных отелей, англичане с жокеями, оркестры, коляски, магазины. Этот новый, модный Интерлакен совершенно заслонил старую швейцарскую деревушку Интерлакен, с её водяною мельницею и скромными садиками. Но от интерлакеновских отелей и концертов можно, к счастью, спасаться в интерлакенских лесах. Что за горы, что за воды, что за леса кругом Интерлакена! В нём всегда прохладно, влажно и зелено. Назади гладь Тунского озера, впереди такая же гладь Бриенцского; слева горы наступили близко, круглою стеной, сдавив улицы; справа уходит далеко вглубь живописная долина, обрамлённая скалами и лесистыми холмами, задвинутая на заднем плане воздушною пирамидою Юнгфрау. Это ворота в Оберланд. С Интерлакеном долго не нужно Оберланда. Кругом его нескончаемые прогулки. Руины замков, лесные вершины, с которых открываются чудные панорамы, тенистые безмолвные долины, водопады, пещеры, поездки на лодках и пароходах. Сыворотка лечит вас уже тем, что вы встаёте в шестом часу, и свежий, с незаспанною душою, бодро оденетесь, бодро пойдёте в kurhaus. Вы пройдёте почтенную домовитую деревню в самый почтенный хозяйственный час. Вы встретите не на одних плечах сияющую чистотой деревянную посудину, налитую по края жёлтым молоком; вы встретите свежий, только что подрумяненный хлеб, чопорных хозяек с хорошенькими ивовыми корзинами, полными базарных покупок , и весь вообще деловой народ, начинающий в этот час своё дело. Свысока и издалека, из-за лесных теснин на вас дохнёт свежестью снежный лик «Девы», и в вашем сердце, как говорил Гейне, «запрыгают соловьи» от этого бодрящего дыхания. Захочется тихого труда, честной пользы, смелой борьбы; захочется живучего, весёлого дела.

Кажется, оно ждёт вас там, в зелёном шорохе лесов, в волшебной дали снеговых пирамид. А с саду вас встречают величественные аккорды серьёзной музыкальной пьесы, так подходящие к ясной и счастливой строгости летнего утра. Вы прихлёбываете себе не спеша из своего стакана тёплую и мутную жидкость, а душа ваша плавает в этих музыкальных аккордах, в этой синеве, в этой прохладе и во всей этой широкообставшей вас красоте земли и неба. А рядом с вами сердце, которое чувствует то же, что вы, рядом глаза, через которые вы глядите в дорогую и милую вам душу и через которые эта душа глядит на вас. Как же сыворотке не вылечить вас? Вот вы пробежали любимую вами газету; вы подкрепили свою мысль сочувственною мыслью людей, живущих далеко от вас, и вас не знающих, но думающих то же самое, что вы думаете. Теперь в воду! В холодную малахитово-молочную волну Аара, всю ещё проникнутую морозами ледников, её родивших. В ней не засидитесь; из неё вы выскакиваете опрометью, она захватывает дух, сковывает мускулы, словно ледяные тиски обняли тело. Но только на воздух — мелкими огоньками заиграет поверхность вашего тела, и вас вдруг всего бросит в здоровый, обновляющий жар. Бегом в вас отель. Там уже завидела вас какая-нибудь расторопная Луиза или Амалья, и на вашем приборе встречает вас дымящийся серебряный кофейник, свежее масло, свежий мёд по швейцарскому обычаю. Ещё только семь часов, и вы свободны надолго. Альпийский посох в руку, книжку в карман про запас, под руку другую маленькую ручку, которая нигде не покидает вас. Куда идти? Всюду хочется, всюду хорошо…