Чернозёмные поля — страница 21 из 181

— Послушай, Сергей Сергеич, — вдруг оборвал его Трофим Иваныч, вставая во весь свой неуклюжий рост. — Я, брат, в военной службе был, под пули лоб подставлял, не кривил душою. Не покривлю душой и за судебным столом. У меня, брат, Бог в сердце, а не бес лукавый… Полюби, каков есть, а не нравлюсь — не напрашиваюсь! — Он сердито двинулся в свой кабинет, затягиваясь из длинного чубука. Трофим Иваныч вернулся скоро, ещё более недовольный. — Ну кто там ещё у вас? — грозно спросил он, метая на публику гневные взоры. — Когда вы только пересудитесь, бездельники? Взял бы вас да всех жалобщиков и ответчиков месяца на три в острог, чтобы жаловаться да мошенничать отучились, у добрых людей времени бы не отнимали. Постойте, я вас живо приберу… судильщиков!

Очередь была мещанина Огаркова. Огарков снимал помещичий сад в Мужланове и нанял себе в работники тамошнего крестьянина Фому Сидорова. Условия письменного между ними не было, а нанялся-де он, Фома, караулить до Вздвиженья, пока яблоки снимут, по семи рублей в месяц; задатку взял девять рублей, а прийти не пришёл; нанялся в плотники в город Шиши, к рядчику, что строит новый собор, и задатка ему, Огаркову, не возвратил. Фома Сидоров на вопрос судьи виновным себя не признал. Задатку-де он, Фома Сидоров, никакого не брал и в караульщики к нему в сад не нанимался. Не успел Фома выговорить последних своих слов, как неожиданный дружный взрыв хохота раздался в зале. Публика, состоявшая почти сплошь из окрестных мужиков, смеялась от души, позабыв о судейской камере.

— Ишь его, Фомка, чужая котомка! — вполголоса заметил какой-то весёлый рыжебородый мужичок, стоявший впереди. — И брать не брал, и видеть не видал.

— Стыдно это тебе, Фомка, так говорить! — вмешался без приглашения судьи тот самый староста, что судился с соседним помещиком, высокий и суровый старик. — Весь-таки народ знает, что деньги ты у садовщика забрал; сам же ты в кабаке у Никанорыча теми деньгами похвалялся, а теперича беспутное говоришь… Креста на тебе нету!

Фомка Сидоров, малый с густыми нечёсаными кудрями, белолицый, с дерзкими голубыми глазами, оборванный донельзя, стоял посреди камеры, злобно оглядываясь на всех, словно волк на травле, окружённый борзыми.

— Ишь ты, нашёлся заступник! — огрызался он на старосту.— Считал ты, что ли, как я деньги брал? С тобой их, что ли, пропил?

— Я, брат, с такими отряхами и на одной лавке не сиживал, не то чтобы с одного шкалика пить, — ответил староста.

— Кто из вас свидетель, как Фома Сидоров у мещанина Огаркова деньги брал? — спросил судья.

— Брато без свидетелей, ваше благородие! — уверенно вступился ещё один пожилой мужик. — Потому Фомка на эти дела не впервое идёт. Он те при свидетелях не возьмёт, ни-ни! Он норовит, по своему-то мошенничеству, глаз на глаз человека ободрать; вот он каков, Фомка-то! С того и прозвище ему пошло: Фомка — чужая котомка. Стало, что чужая.

— Ты свои-то прозвища сказывай, — дерзко отбивался Фома. — Как ты в гамазее смотрителем был.

— Ну, ребята, есть ещё кто свидетели? — спрашивал Трофим Иваныч, обращаясь ко всем.

— Да что, ваше благородие, и спрашивать нечего! — заорали со всех сторон. — Известно, сибирный! По нём давно Сибирь плачет, по чёртову сыну. Он и в запрошлый год овчины у шибаев украл, сорок овчин… Его бы, ваше благородие, в острог покрепче упрятать, вот бы он поучился… А то ни в ком душеньки нет покойной, того и гляди — подпустит красного петуха, разбойник.

— Цыц вы, оглушители! — сердито гаркнул Трофим Иваныч. — Вас спросишь, и жизни будешь не рад. Чего глотки дерёте, дурачьё! Заладили своё, прошлогодние снега поминают. Их спрашивает судья: известно ли кому об задатке, что Фомка у садовщика взял, а они, черти, вон о чём толкуют. Брал ли он задаток, говорю?

— Как не брать, ваше благородие! Взял задаток. весь народ об этом знает, — кричали разные голоса. — Девять рублей взял, бумажками трёхрублёвыми. У зареченских в кабаке целую неделю пил, задаток пропивал. Нешто он таился от кого!

— Да кто видел, как он брал? — настаивал Трофим Иваныч.

— Видать не видали, ваше благородие, а только весь народ знает, что задаток он взял.

— Да вот, Трофим Иваныч, — вмешался один из писарей канцелярии, — наш же кучер видал, как он в кабаке деньги пропивал, ещё и ему поднёс косушку, он сам мне сказывал. Говорил, Фомка был да Савичевых два брата.

— Одного с ним помёта! — сурово заметил староста. — Злыдари…

— Какой кучер? Пётр? — спросил Трофим Иваныч.

— Да Пéтра ж, Трофим Иваныч! Пéтра мне тогда же сказывал.

Трофим Иваныч грозно обратился к обвиняемому:

— Бесстыжая твоя харя, Фомка! Что ты, татарин али православный? Есть не тебе крест после этого? Весь-таки народ знает, что ты деньги у мещанина забрал, а ты отпираешься; ну, не басурман ли ты после этого? Тебе бы на икону глядеть было стыдно.

— Уж точно, что басурман, — подтвердила толпа. — Помирать всем один раз… Свово не давай, а что должное, отдавать надоть.

— Чего надоть? — смущённо, но всё ещё нагло огрызался Фомка, став как-то боком к судье и избегая глядеть на народ. — Басурманством меня страмить нечего… Я не басурман… К одному приходу ходим, у одного попа сообщаемся… Эка важность, девять рублей! Я у рядчика в месяц два шестерика получаю… Небойсь, отдам.

— То-то отдам! — говорили кругом старики. — Слыхали от тебя это часто, да что-то мало видали. А ты делом отдавай, коли отдавать!

— Да что вы издеваетесь! Татарин я вам, что ли, в самом деле, дался? Что вы меня крестом-то попрекаете? На мне такой же крест, — твердил глубоко возмущённый Фомка. — Меня тоже поп крестил, а не домовой!

— Слышь, отдавай, Фомка, не греши, не обижай человека, — настаивали кругом.

— Небойсь отдам… не тысяча рублей… возьму на той неделе задаток, в артель наймусь, вот и отдам; важное дело!

— Фома Свиридов! Можешь ты теперь отдать деньги Огаркову и прекратить дело мировою? — спросил судья.

— Теперь не могу, теперь денег нет, — увёртывался Фома, по-прежнему не глядя на народ. — А будут деньги, отдам.

— Вот уж ирод! — опять вступился староста. — Денег нет — другим отдай. У тебя дом. Отдай ему пчёл колодку, что у тебя на огуменнике. Он пчелой возьмёт.

— Ну так что ж, пущай берёт! — смущённо уступал Фома. — Мне колодки не жаль. У меня не одна колодка.

Порешили на колодке пчёл. Судья написал приговор о мировой.

— Ну, смотри ж ты у меня, Фомка! — напутствовал он вороватого парня, совершенно теперь растерявшегося. — Не попадайся другой раз. Угодишь прямо в острог. Слышишь? Чтоб нонче ж колоду выдал, без всяких штук. Не выдашь нонче — пришлю сотского, три улья велю отобрать. У меня, брат, не отвертишься, я таких-то, как ты, сырых ем, костей не выплёвываю. Я тебя на дне морском сыщу! Заседанье кончено… Вон теперь все! Живо!

Дело Василия совершенно овладело помыслами Нади. Макар Дмитрич сказал ей, что мировой посредник придал делу опасный оборот, что Василия наверное посадят в тюрьму и, пожалуй, будет ещё хуже. Необходимо было во что бы то ни стало спасти Василья; он был родной брат Надиной кормилицы Агафьи и, кроме того, совершенно беспомощен. Надя твёрдо верила в его невинность; старшина был богат и влиятелен, старшина был обидчиком и притеснителем. Как-то давно, в своей осиновой роще, на берегу пруда, Надя, с трепетом радости и негодования, вырвала молодого воробьёнка из когтей кобчика; она никогда не забывала этого впечатленья, и всякая обида слабого человека сильным постоянно вызывала в ней то же негодующее и неудержимое стремленье на защиту обиженного. Спасти честного человека от тюрьмы, позора и разоренья — это был подвиг, которого давно жаждало серьёзное и глубокое сердце Нади. Когда она узнала, что поездка отца к мировому посреднику Овчинникову не удалась, она целый день придумывала, что теперь делать. Сначала Надя хотела ехать сама к Овчинникову и убедить его в вине старшины; но это горячее решенье сейчас же оказалось невозможным, и Надя взялась было за перо — объясниться с Овчинниковым письмом. Однако письма не написала, потому что вспомнила пошленькую и холодную фигуру Овчинникова и сообразила, что таких людей не проймёшь одною искренностью убежденья. С досадой изорвала Надя начатое письмо. На ком остановиться? Кто поможет? Она недолго перебирала в уме своих знакомых. Кто?.. Суровцов. Это было так очевидно, что Надя даже засмеялась от радости. Как это она не подумала о нём сразу и прежде всех? «О, он добрый и благородный, я в этом уверена, он мне не откажет!» — твёрдо решила Надя. Молодой кучер Петрушка охотно взялся «сбегать» после обеда верхом в Суровцово, так, чтобы Трофим Иваныч этого не знал. Петрушка вёз записку такого содержания:

Анатолий Николаевич! Мне необходима ваша помощь для защиты одного бедного и ни в чём не виновного крестьянина. Мне показалось, что вы смотрите на бедных людей сострадательно и любите помогать им. Если это так, приезжайте вечером к нам и я вам расскажу всё. Надежда Коптева.

Суровцов был очень удивлён и даже смущён запискою Нади. Первый раз в жизни видел он её почерк и её подпись; сердце его колыхнулось сильно и замерло в каком-то тревожном предчувствии. «Случайность ли это? — думал он, — или это предзнаменование?» С самого Троицына дня его не покидал образ Нади. Ничего особенного он не чувствовал и не думал, но ему постоянно словно сама собою припоминалась Надя Коптева, в белом платье, с рдеющим детским личиком и вдохновенными глазами. И он не гнал из головы этого образа, а рассматривал его тепло и внимательно. Теперь он сознал это яснее, чем прежде. Вечером он сел на коня и отправился к Коптевым, рассеянный и задумчивый. «Почему ей показалось, что я люблю помогать бедным?» — говорил он сам себе, въезжая во двор коптевской усадьбы.

Надя объяснила ему дело с увлечением и беззаветною верою ребёнка. Дело было уже передано прокурору окружного суда и могло скоро назначиться к разбирательству. Приходилось искать адвоката для публичной защиты. Суровцов предложил переговорить с Прохоровым, одним из адвокатов Крутогорска, своим товарищем по гимназии.