— Да-с! Я это вижу слишком ясно! — с желчной твёрдостью сказал Жуков, стараясь выпрямиться во весь свой маленький рост. — Я бы должен был понять это давно, эти старые девизы: «noblesse oblige» и прочее. Яблочко не далеко от яблоньки падает. Имею честь затем кланяться и вас поздравляю… Себя не поздравляю.
— Послушай, Жуков! Mais c`est de l`enfantillage! Куда ты уходишь? — встревоженно останавливал Овчинников приятеля, уходившего в крайнем негодовании. — Хотя в интересе нашего дела… Ведь это ж дико, наконец!
Жуков ушёл, не простясь ни с кем.
— Ну, и бог с ним, — говорил через минуту Каншин. — Избавь нас от друзей, а то врагов мы и сами избавимся.
Овчинников сильно волновался.
— Он просто придрался, искал случая! — горячо объяснял он Протасьеву. — Я сделал с своей стороны всё, что позволительно порядочному человеку. Но эти господа самолюбивы, как не знаю кто…
— Oui, oui, ils ont toujours la tete montée, эти крошечные провинциальные демагоги, — цедил сквозь зубы Протасьев. — Им всем не мешает покапать на головы немного холодной воды. Сечь розгами их уж, к сожалению, нельзя, так хоть это средство испытать.
В тот же вечер было новое сборище у шишовского исправника. Шишовский исправник, старый отставной капитан из инвалидов, считая себя в некотором смысле главою уезда, хотя и не смел равняться с дворянским предводителем, однако и не считал возможным совершенно уклониться от общественного представительства. Каждое земское собрание он уже заранее рассчитывал не необходимость двух-трёх вечеринок с картами, на которые он был падок гораздо более, чем на комбинации местной политики.
В этот вечер у исправника не было ни Коптева, ни Суровцова. Демид Петрович, упоённый успехом своего обеда, ораторствовал с полною откровенностью о завтрашней баллотировке, и все уже обращались с Овчинниковым, как с несомненным председателем управы.
— Я слышал, что Суровцов будет тоже баллотироваться, — сказал исправник.
Демид Петрович развёл руками с улыбкой снисходительного сожаления.
— Что ж, вольному воля! С своей стороны, как председатель земского собрания, я считаю себя не вправе не допускать его до баллотировки, хотя, говоря откровенно, надо изумляться, как человек в положении Суровцова осмеливается выступать с претензиями на общественную деятельность, да ещё такую видную.
— А что? — спросили любопытсвующие.
— Господа, ведь, я надеюсь, мы говорим в своём семействе, — сказал серьёзным полушёпотом предводитель, обводя всех глазами. — Я, может быть, не должен говорить всего, всей истины, — продолжал он, словно раздумывая, — но что господин Суровцов человек слишком… как бы это выразиться помягче?.. ненадёжного направления — это, кажется, я могу смело сказать!
Демид Петрович, заложив руки за спину, остановился, пристально рассматривая кончики своих сапогов.
— Скажите пожалуйста! Да, и я это слышал, недаром ещё тогда же пошли толки… Это сейчас само собою видно, шила в мешке не утаишь, — говорили в одно и то же время разные голоса.
— Да-с, господа, к сожалению, это сущая правда! — словно нехотя и с прискорбием продолжал Демид Петрович. — Он был отставлен из университета. У него были разные компрометирующие связи… бумаги… переписка… ну и тому подобное.
— Ого, вот как! — изумлялись кругом. — Это ещё дёшево отделался.
— Только это, надеюсь, между нами, господа? — с притворною озабоченностью упрашивал предводитель.
— Что ж он в земство суётся? Нам таких не нужно! — ворчал Волков, высокий, желчный мужчина с цыганским цветом лица, особенно ценивший свои собственные слова.
— Voilà le mot! — подхватил Каншин, воодушевляясь. — Не знаю, как вы, господа, а я от души возмущаюсь наглостью, с какою поднимают голову подобные люди. Если мы хотим порядка и спокойствия, нам нужно не дремать. Нам нужно везде устранять их. Не давать им никуда ходу. Поэтому я считаю своею нравственною обязанностью, и как дворянин, и как предводитель уезда, откровенно высказать вам свой взгляд. Если этот господин действительно замышляет попасть в управу, в члены там или в председатели, это всё равно, то его цели сами собой ясны.
— Провалить его, провалить! Чтоб и духу этого у нас не было, — заговорили кругом друзья предводителя.
— Да что вы так на него взъелись, Демид Петрович? Он, кажется, смирный малый, — заступился один из соседей Суровцова.
— Не смею вас оспаривать, — с таинственною сосредоточенностью отвечал Каншин. — Я только высказал нашим общим друзьям то, что считал долгом совести.
— Какой он там политик! — говорил между тем сосед, словно самому себе, отходя к карточному столу. — Хозяйничает себе с утра до ночи и никого не трогает…
— Вы помните, что он сказал на выборах гласных? — отвёл предводителя в сторону Волков.
— А что? Не помню! — насторожив уши, спросил Каншин.
— По поводу ценза крупных землевладельцев?
— Ах да… Припоминаю что-то… Действительно, очень резко…
— Не в том дело, а направление-то какое? Какой отзыв о дворянстве? Республиканец из Америки. Разве такие суждения дозволительны в благоустроенной стране? Мне очень досадно, что вы тогда отнеслись к этому делу несколько холодно…
— Я?! Помилуйте, я и не знал.
— Нет-с, я вам тогда же изложил все обстоятельства и попросил потребовать публичного объяснения. Не знаю, почему вам угодно было тогда замять это дело… Это вещь слишком серьёзная и не должна была пройти безнаказанно.
— Да… Но ведь согласитесь, кто ж его знал тогда? — заминал Демид Петрович.
— А я тогда же всё предвидел, тогда же! — укоризненно твердил Волков.
Зосима Фаддеич
Утром все Шиши говорили, что у предводителя было собрание гласных и что решено выбрать Овчинникова.
В бакалейной лавке купца Зосимы Фаддеича Сыромятина, по обыкновению, с утра толкался народ. Лавка Зосимы Фаддеича только для порядка называлась бакалейною, так в ней в сущности продавалось решительно всё, от стенных часов и фаянсовой посуды до ленточек, крестиков, резиновых калош и готовой обуви. Кому нужна была водка — и водка была здесь; а в «ренский погреб» за мадерой и хересом нужно было только спуститься под пол лавочки. Товар Зосимы Фаддеича был достаточно полохого разбора, так как Зосима вёл торговлю по строгим преданиям старины и был глубоко убеждён, что городу Шишам «хороший товар не по рылу». Нужно было просто удивляться, где откапывал Зосима ту разнообразную дрянь, которою снизу доверху была набита его неопрятная и неудобная лавка. Вся сила товара была в ярлыках и некоторых других наружных достоинствах, способных поразить воображение простодушного шишовского покупателя. Зосимовы мыла бросались в глаза необыкновенною яркостью цветов и такою душистостью, от которой сразу бы угорела слабонервная петербургская щеголиха; Зосимовы пряники точно так же более отличались со стороны красок и несокрушимой крепости, чем особенной сладостью, в которой их несправедливо было бы обвинять. Сам беспристрастный Зосим Фаддеич, без сомнения, не отказался бы выдать премию тому проницательному человеку, которому бы удалось найти в его лавке хотя один сорт товара начистоту.
И странное дело, в лавке Зосимы от покупателей не было отбою именно по той причине, что товар был скверный. Тощая мошна шишовского обывателя направлялась в лавке Зосимы с твёрдым упованием, что найдёт там товар во всякую цену, что ему отпустят там на копеечку сахару, на копеечку чаю, что у Зосимы, не боясь быть вытолканным из лавки, он может выторговать из пяти копеек три. Каким образом Зосима мог продавать так дёшево — для покупателя оставалось предметом немого изумления. И мужик на сельской ярмарке, отсчитывая в балагане Зосимы по три копейки за фунт розовых пшеничных пряников с мёдом, в то время как одна мука стоила шесть копеек за фунт, конечно, не задавал себе вопроса о причинах такой приятной ему, хотя и не совсем естественной, дешевизны.
Один из конкурентов Зосимы по торговле, заразившись модными идеями, открыл неподалёку от старой лавчонки Зосимы довольно приличный и просторный магазин с медными прутьями на стеклянных дверях, с оконною выставкой, с полированными прилавками и, главное, с продажей «без торгу». Зосима только посмеивался про себя, посматривая с порога своей вечно набитой лавочки на величественную пустынность, в коей почти постоянно обретался ненавистный ему «магазин без торгу». «Какая же это торговля, коли без торгу? — не без основания рассуждал Зосима. — В торге нет беды; запрос в карман не лезет, а покупателю лестно, чтобы ему почесть…».
Зосима Фаддеич был настоящий человек древней Руси. Даже вид его тощей, иудоподобной фигуры, с клинообразной бородкой, с плутовскими и вместе благочестивыми глазами, с цветистою, но в то же время хитрою речью, весьма напоминал старинного дьяка московских приказов. Никто из шишовских купцов не мог сравниться с Зосимою Фаддевичем в ловкости и дерзости оборотов. Он разнюхивал чутьём ищейки все сколько-нибудь выгодные обороты, брался, не откладывая, за всё, где только чаял какой-нибудь барыш, и приобретал через это необыкновенную практическую сметку в самых разнообразных делах. Он и рощи разводил, и держал мельницы, имел и хлебные ссыпки, и бакалейные лавки, и винные погреба, и бани, и кабаки. Всюду сам поспевал, везде учитывал, покупал, продавал, и всё втихомолку, без показности, без грому. Думаешь, Зосима Фаддеевич в лавке своей сидит, в городе Шишах, а уж он, смотришь, в Москву, в Петербург слетать успел, в сенате дельце обделал, с аукциона землю где-нибудь задаром купил, и ни гу-гу никому! Придёте к нему в лавку — он снимет почтительно шапочку и поздравит вас с приездом, а сам стоит себе в своём стареньком долгополом кафтанчике и скромно отвешивает какую-нибудь восьмушку мужику-покупателю.
Зосима считал одним из основных правил христианской нравственности: мужику работать, помещику хозяйничать, воину сражаться, а купцу надувать. Это правило до того въелось в кровь и плоть Зосимы, что преступлением и пороком он считал отступление от него. Поэтому понятно, что, отпуская, например, вино знакомому помещику, Зосима мог самым искренним образом похваливать свои плутни: