Чернозёмные поля — страница 63 из 181

В тот же день к губернатору в Крутогорск были посланы оба избирательные списка — Овчинникова и Суровцова; к представлению было приложено официальное письмо шишовского представителя такого содержания:

«Представляя вашему превосходительству избирательные списки на должность председателя шишовской земской управы, не считаю возможным скрыть от вашего превосходительства, что кандидат, случайно соединивший на себе большинство избирательных шаров, к сожалению, не соединяет других условий, более существенных. Мне известно из достоверного источника, что г. Суровцов должен был оставить место профессора в университете по причинам, которые не вполне рекомендуют его нравственное направление, и если я прибавлю к этому, что два года, проведённых им в Шишовском уезде, вполне доказали мне всю основательность этих слухов, то ваше превосходительство, без сомнения, изволите усмотреть в этом достаточный повод к тому, дабы не стеснять ваших собственных мероприятий относительно утверждения председателем шишовской земской управы того из двух представляемых при сём кандидатов, коего ваше превосходительство сочтёте наиболее пригодным к поддержанию в обществе спокойствия и порядка».

Другое письмо, более пространное, менее официальное, было тогда же послано к правителю канцелярии.

Демид Петрович сберегал это оружие на случай последней крайности и теперь решился выдвинуть его. Он сильно уповал на его действие.

Только Ватрухин, Волков и Протасьев знали о письме и участвовали в его редакции. Овчинникову не сказали о нём ни слова. У Демида Петровича кривился рот от удовольствия, когда он представлял себе, какой эффект произведёт на всё собрание, особенно на этого иезуита и на грубача Коптева, неожиданное объявление об утверждении председателем Овчинникова! Лучшей мести он не желал и выдумать не мог. «Что, выбрали? Утрите-ка нос сперва!» — говорил он себе, заранее торжествуя победу.

Демид Петрович совершенно ошибался, если думал, что в шишовском земском собрании исчез неизвестно куда престиж его предводительского сана и что власть его в уезде окончательно пошатнута. Ничуть не бывало. Неудачей баллотировки он более всего обязан был разным случайностям и в изрядной-таки степени общему нерасположению гласных к его глупому и надменному племяннику. Но на что решались под тёмной прикрышкой зелёного сукна, о том не смели и подумать на глазах людей, перед лицом самого Демида Петровича. Уж в деле адреса это обнаружилось совершенно ясно. Коптевской партии как не было! Только Жуков, Суровцов да Коптев не подписались на нём. Таранов прямо объявил, что он не намерен заводить школярства и устраивать оппозиции, что ему не из чего попусту ссориться с предводителем и что он готов подписать адрес хоть китайскому богдыхану, лишь бы скорее отвязались от него.

Через неделю пришло от губернатора утверждение Суровцова. К нему было приложено конфиденциальное письмо правителя губернской канцелярии, который уведомлял, что ввиду такой-то статьи положения о земских учреждениях, несмотря на всё своё желание, его превосходительство г. начальник губернии не мог удовлетворить просьбы Демида Петровича.

Нянина клетка

Никому осень не принесла такого горя, как Алёше. Дёмка был рассчитан. Срок его найма кончился, и за ним в Спасы приехал Степан, дворник. Дёмка торжествовал, усаживаясь в телегу рядом с отцом, в новых больших сапогах и совершенно новом суконном армяке с необыкновенно длинными рукавами. Армяк и сапоги были по выговору заработаны Дёмкой пятимесячными трудами в звании подпаска. В первый раз в жизни он чувствовал на своих плечах плоды собственного заработка и не мог скрыть переполнявшего его чувства гордости. Об Алёше Дёмка совсем не думал. Алёша тайком подарил ему на прощанье таких вещей, которые вовсе не были нужны Дёмке, и во время сборов Степана стоял, спрятавшись за наружной дверью девичьего крыльца, обливаясь слезами. Ему казалось, что из Спасов увозят его собственную смелость, силу и веселье. Вот тронулась Степанова телега по глубоким колеям грязного проулка, Дёмка кричал что-то рабочим, со смехом провожавших его из скотной избы.

— Ишь ты, чижик! Нарядился, словно дед! Чего грибом уселся? Это он по невесту собрался, — шутили ему вслед.

Но в сторону хором, к двери, за которой рыдал Алёша, Дёмка не обернулся ни разу. Он уже весь был на своём родном постоялом дворе, загадывал, как вырос его чёрный бычок, как ему обрадуется цепная сука, каких орехов наберёт он в лесном овраге завтра с ребятами.

— Прощай, Дёмка! — крикнул сквозь слёзы Алёша тонким и слабым голосом, невольно высовывая из-за двери мокрые глаза. Но кованая телега стучала и гремела, и Дёмка ничего не слыхал.

Мисс Гук была чрезвычайно недовольна в этот день рассеянностью Алёши, и оставила его вечером без чаю. Когда все пили чай, Алёша сидел один в тёмном углу и более страстно, чем когда-нибудь, вспоминал своё братство с Дёмкой и таинственные, очаровательные странствования с ним по камышам.

— Alexis делается в деревне всё более и более диким. Его необходимо отдать в казённое заведенье, — решительно сообщила Татьяне Сергеевне мисс Гук.

— Ах да, милая мисс, я давно замечаю в нём какой-то мизантропизм, — с грустным вздохом созналась генеральша. — Ума не приложу, куда поместить бедного мальчика. Ему необходим более мужской надзор, я это чувствую…

Из всех жителей спасского дома у Алёши теперь остался один друг сердца — старая его няня Афанасьевна. Только с ней он говорил вполне откровенно, ей верил и её любил. Добрая, глуповатая старушка, высохшая, как страстнàя верба за иконою, была ещё нянькою старого генерала, и потом, по преемству, стала няней всех его детей по очереди. Хотя Алёшу увезли от неё в Петербург четырёх лет и он почти совсем забыл свою няню, но сама старушка ежедневно со вздохом и слезами поминала своего меньшого выхоженца в течение всех долгих лет его петербургской жизни, и когда Алёша возвратился в Спасы четырнадцатилетним мальчиком, она встретила его теми же ласками, теми же сказками, как в былые годы, не веря ни его возрасту, ни его новым потребностям.

Алёша сразу вспомнил няню и сразу её полюбил. Прежде всего он полюбил её за то, что няня с первого же дня возненавидела «Кукшу». «Были у нас завсегда губернанки и при старом барине, и француженки, и немки, а такой ехидны никогда не бывало, — поясняла няня Алёше. — Она и на человека хрещёного не похожа, слова одного по-людски не скажет, ходит, как обмор страшный или истукан турецкий, да только знай гложет ребёнка, знай гложет. Кикимора заморская, прости Господи!»

Няня Афанасьевна была необыкновенно смирна и уживчива. Никогда народ не слыхал от неё обидного слова, никогда ни с кем она не заводила никакой истории. Но с приездом «Кукши» богомольная и кроткая няня просто взбеленилась. Терпела, терпела и наконец не выдержала. Случилось что мисс Гук взялась, по обычаю, пилить Алёшу за его утреннюю вылазку из дома; Афанасьевна сидела тут же на стуле в детской, вязала чулок и своими полуслепыми слезящимися глазами молча следила, как бегали спицы. Вдруг её руки, сухие и тёмные, как мощи, задрожали, чулок со спицами упал на пол, и старый подбородок затрясся, как в лихорадке. Но встать с места старушка не могла, хотя и пыталась.

— Да положить мне лучше голову во сыру землю, чем видеть обиду своему детищу! — завопила она не своим голосом. — Что это ты над робёнком взаправду юродничать вздумала? Али на тебя, наёмщицу, и управы нет? Что ты кругом его душеньки, как змея подколодная, обвилась? Что ты его, ехидна, соком сосёшь? Не на то я свово робёнка день и ночь выхаживала, куска не доедала, чтоб каждой проходимке заморской над ним ломаться. Уйди ты от него, постылая! Слышь, уйди! Я не посмотрю, что ты барыню нашу обошла, глаза обморочила. Даром старая, я те все твои бельмы немецкие выцарапаю, коли от мово Алёши не отступишься! Слышь, отступись! Не заедай его, уж и то домаяла, в чём только душка держится.

Алёша при этой неожиданной выходке с громким плачем упал в колени няни. А мисс Гук так испугалась и удивилась этому внезапному бешеному нападению тихой старухи, что поспешно ушла из комнаты и даже не решилась пожаловаться генеральше.

С тех пор её нога не была в детской и она проходила мимо няни, словно не видела её. Алёша же с этого случая весь предался няне.

Нянина педагогия была очень проста. Она была убеждена, что «робёнку» нужно делать всё, что ему по душеньке, и что «нудить робёнка» грешно и вредно. Под эти два правила она подводила все свои поступки. Бывало, Алёша пожалуется, что живот болит, — дадут ему слабительного, посадят на диету, запрут в тёплой комнате. Няне станет жалко ребёнка, что его немка томит попусту, пойдёт в свою клетку и принесёт ему под фартуком ситную лепёшку с творогом. «Скушай, родимец, на здоровье, это ничего; в еде никакой вреды нет; от хлеба сила, а без хлеба и здорового хвороба возьмёт».

А то лежит Алёша в жару, на столике микстуры, миндальное молоко; голова в примочках; доктор строго приказал ничего не брать в рот, кроме цыплёнка и ложечки саги на мадере. Алёша мечется, квасу пить просит. Посидит, посидит при нём Афанасьевна, станет ей жалко «робёнка», пойдёт и выпросит у ключницы троечку мочёных антоновских яблок со льда, а Алёше принесёт их в медном рукомойнике, будто воду. «На яблочка, откуси, Алёшечка, яблочко-то жар выпьет, от головы оттянет» — советует она в то время, как воспалённый желудок Алёши жадно глотает холодную кислоту яблок.

Через няню Алёша мог доставать решительно всё, что ему запрещали. Няня иначе не считала бы себя его няней. «Мало их там мучают робёнка! С мальства-таки мальского за всякие книжки сажают, и за немецкие, и за французские, кому же и побаловать робёнка, — говаривала она в ответ на укоризны Татьяны Сергеевны. — Губернанки, матушка, наше дитё не пожалеют, губернанка нонче здесь, а завтра ищи её, ей что чужое дитё? А нам, матушка, нужно самим своё дитё наблюдать. Долго ли робёнка заморить?»

«Старуха, куда ж ты это Алёшу увела? — сердится иногда генеральша по жалобе мисс Гук. — Разве можно так ребёнка портить! Мисс Гук оставила его без гулянья за леность, а ты вытащила его гулять. Пожалуйста, не позволяй себе здесь распоряжаться, я вовсе не желаю, чтобы ты по-своему умничала». — «Ничего, матушка, тут худого нет, робёнку погулять, — твёрдо отвечала в этих случаях Афанасьевна. — День-деньской за книжкой сидит, головка угорит. А что англичанка на Алёшечку злобствует, так ей, матушка, нам потакать нечего. Её волю дай, она его грызью сгрызёт. Она ему ненавистница». — «Ну, ну, городи там вздор всякий, старая; ты уж, кажется, из ума совсем выжила, — недовольно останавливает её генеральша. — Я тебе раз навсегда говорю, не смей нарушать распоряжений мисс Гук. Чтоб это в последний раз, а то я ушлю тебя опять в твою избу». — «Ну уж, сударыня, власть ваша! — ещё решительнее заявляет Афанасьевна. — А робёнка свово на съеденье Кукше не отдам! Нет, она у меня сперва подавится… Диву только, сударыня, мы все даёмся, что это вы на неё смотрите? Уж нонче не барыня-генеральша наша в доме хозяйка, а Кукша-англичанка! Что это она у вас с детьми-то вашими делает? Только в ступе не толчёт… Дети-то ваши, сударыня, а не англичанкины». — «Ну, ну, пошла, пошла, старая дура! Начала опять свою дребедень!» — крикнет Татьяна Сергеевна, в бессильном негодовании удаляясь от Афанасьевны.