Чернозёмные поля — страница 77 из 181

Надя была в восторге от щенков; щекотала их под горлышком, опрокидывала их для смеху с своих колен на мягкую траву, осматривала, какой сыт, какой не доел, у какого глаза красивее.

— Барышня, а барышня! — звала озабоченным голосом коровница Мавра, выглядывая через порог скотной избы. — Пожалуйте-ка сюда!

Надя поспешно пошла к избе.

— Что ты, Мавра? Что такое случилось? — спрашивала она ещё на ходу.

— Да дело ваше плохое, барышня… Красный-то телёночек, что от Сосы, в рот ничего не стал брать. Теперь лежит себе, как пласт, ножками подёргивает, должно, околеет.

— С чего ж это он, Мавра?

— А кто его знает, барышня. Нешто телёнок скажет. То был здоров-здоровёшенек, и горюшка мало, а вот нонче стала утром выгонять — на ногах не стоит. Что-нибудь в нутре есть. Съел что или так, болесть приключилась, Господь ведает.

Обе они озабоченно вошли в избу, где ночевали телята. Телёнок с раздутым брюхом лежал, как окоченелый, на сухой соломе и тяжко сопел, подрыгивая изредка ногами.

— Матушки! Да он объелся! У него живот пучит! — вскрикнула Надя, бросаясь к телёнку. — Позови сюда Мартына, неси воды, поскорее! — Мавра заторопилась, отыскивая ведро, и выбежала за Мартыном. — Старуха, давай сюда скалку, поскорее, а то он сейчас издохнет! — одушевлённо командовала Надя, заметив на печи старую мать Мавры.

Старуха, охая, слезла с печи и отыскала скалку.

— О-ох, барышня моя миленькая, — причитывала она, неодобрительно глядя на операцию Нади, — и что это таки выдумали своими ручками за телёнка браться? Нешто приказать некому? Он уж, мать моя, осовел совсем, еле душка бьётся. Ишь нос-то похолодел! Не замай, пусть себе околевает, барышня голубушка, у смерти всё равно не отымешь.

Но Надя, не слушая глупой старухи, энергически тёрла скалкой вздувшиеся бока телёнка. Вбежали Мартын с Маврою с вёдрами воды.

— Подыми его, Мартын! — горячилась Надя, вся отдавшись в эту минуту судьбе телёнка. — Веди его на скотный двор, не давай ложиться, а ты его хорошенько поливай водою, Мавра, похолоднее!

Телёнка вытащили во двор. Ноги его подламывались, как соломенные, и голова падала сама собою.

— Ишь ты! — изумился Мартын, разглядывая брюхо телёнка, вздувшееся, как пузырь. — Это он, видно, на гумне ржи объелся… вот беда.

— Води, води его! Поливай хорошенько! — кричала Надя, раскрасневшаяся от волнения и работы.

Набежали ещё люди; Мартын тащил телёнка за верёвку, кучер беспощадно погонял его хворостиной, Мавра то и дело поливала ему бока холодной водою. На скотном дворе поднялся крик, беготня и шум. Схватили опять скалку, опять стали мять скалкой бока. Из хором прибежала поглазеть на новость деревенского дня Надина девочка Маришка, потом ещё две горничных. Надя сейчас же командировала Маришку в дом за солью, конопляным маслом и разными слабительными снадобьями.

Разжали насильно уже похолодевшие и побледневшие губы телёнка и влили лекарство.

— Води его, води, Мартын, не останавливайся! — кричала Надя.

Вся дворня приняла одушевлённое участие в телёнке. Всем хотелось пособить барышне, отстоять его от смерти, а вместе с тем урвать несколько минут от прискучивших ежедневных занятий в пользу нового и нежданного развлечения.

Оказалось, что не только все видели, как телята объедались вечером на гумне заметками у ржаных скирдов, но и чуть ли не все предсказывали, что они облопаются.

— Нешто это шутка — рожь! — рассудительно излагал кучер Панфил свою запоздавшую философию, усердно стегая телёнка хворостиной. — Старая лошадь объестся, и та околеет, а телёнок что? Его от одной горсти разопрёт. За телёнком, что за ребёнком, призор нужен, пуще глаза беречь! Потому он несмышлёныш, ему абы жевать. А теперь уж ему не пособишь.

— А ты что ж, разодрать тебя, смотрела? — ругался на коровницу ключник Михей. — Тебе только с ребятами хвосты трепать, а дела свово не знаешь? Мамушек мне к вам приставлять, обморам! Разорили, проклятые…

— А ты бы за мужиками своими смотрел, ишь разорался, идол! — обиделась Мавра. — Вас, чертей, на гумне целая барщина была, телёнка согнать не могли. Мне не разорваться одной: я и масло бей, я и пойло сготовь, я и коров дой! Мне за телятами некогда усматривать. Что ж, я и при барышне скажу, с меня взятки гладки. Руками-то месишь день-деньской, ажно жилы все повытянуло, — заключила Мавра, засучивая рукава рубахи и показывая публике свои тощие жилистые руки.

Телёнка однако отстояли. Мало-помалу он стал бегать бодрее и крепче; бока заметно опали, глаза повеселели, нос зарумянился, пошёл пар от всего тела.

— Ну, слава Богу! — сказал Надя, вздохнув всей грудью. — Теперь пройдёт.

— Чего не пройти! Дорого ухватиться вовремя, — уверенно говорил кучер, ещё за полчаса предсказывавший телёнку неминучую смерть. — Бывает, вехом скотина по болотам объедается, не то что рожью, и то проходит. А рожь всё-таки не зелье какое ядовитое, что нутро жжёт; от хлеба человек, что скотина, не должны помирать.

Старуха, Маврина мать, стояла у избы, подгорюнившись рукою. и покачивала головой.

— Ну что, старуха, вот ты спорила, что околеет, что не нужно лечить! — торжествуя, обратилась к ней Надя. — Без лекарства бы и околел.

— Как же можно, матушка, — с серьёзной важностью отвечала старуха, — без лекарства, вестимо, нельзя. То б таки скотине околевать ни за грош, а полечишь её — она и одумается, опять на ноги станет. Скотинка уход любит, чтоб с ней, значит, всё по хозяйству. Ведь он, матушка, не видать телёночек, а зиму перезимует — десяточку за него отдай, не то все двенадцать.

На глазах Нади поили телят, сыпали зерно птице, доили коров. Все дворовые, особенно ребята, любили барышню; только одна она входила в их интересы. Она твёрдо помнила, что в праздник нужно печь на застольную пеклеванные пироги и давать «кусок», а в большие годовые праздники сама угощала всех дворовых в девичьей чаем и водкою.

Этих дней угощения все работники ожидали с большим удовольствием; им было в диковину и в честь рассесться в опрятной комнате барских хором, после своей дымной застольной с земляным полом, и не спеша потягивать чаёк из барских чашек, за барским самоваром; хорошенькая барышня сама поднесёт водочки в чайной чашке и пошутит со всяким. Да и в будние дни барышня требовала с ключницы, чтобы людей кормили хорошо; то прикажет выдать на застольную снятого молока, то творогу, а зимою постоянно велит готовить щи со свиною обрезью. Ключника Михея она особенно баловала, а потому он не мог переносить укоризненных замечаний барышни; оттого на скотном дворе постоянно была обильная, свежая подстилка, и коровы могли нежиться сколько душе угодно на сухой соломе, к великому удовольствию Нади. Михей был сам не свой, если вдруг не хватит пшена для кур или выйдет весь песок у уток. Он оторвёт работника от самой спешной работы, а уж непременно поторопится угодить барышне.

— Ах, Михей, Михей! — сказала Надя, выходя из скотного двора. — ты опять позабыл, что я тебе говорила. Овцы-то до сих пор не стрижены!

Михей снял шапку и досадливо почесал голову.

— Эхма! Голова, барышня, у меня пустая стала, совсем я, старый дурак, оплошал, — сказал он виновным голосом. — С вечера-то хорошо помнишь, сам себе наказываешь, а вышел утром, туда-сюда тянут, ну и растеряешь всё. Ведь и то позабыл! Вы мне, кажись, третьеводни сказывали.

— Какой третьеводня! Я уж к тебе полторы недели пристаю, чтобы баб прислал — помыть и постричь. У обуховских уже две недели, как вышли, ещё тепло было; а теперь смотри, как похолодало.

— Точно, точно, похолодало, — сказал беспрекословно Михей. — Вот ужо вышлю, барышня, не забуду.

— А свинью, что поросилась, посадили?

— Хавронью-то? Посадил вечор. Свинья хорошая будет, пудов десять.

— Что ж, Алёна греет им пойло?

— Как же, греет. Утром согреет и вечером, два раза; я каждый раз сам смотрю. Теперь стал суполья прибавлять да муки гречишной, а то с одной отруби сала не наест. А мука дорога…

— Смотри же, Ваську не сажай, не забудь.

— Ваську зачем сажать, я приказ помню. Васька нам не племя нужен, на завод; теперь разъелся на колосе — страсть! Весь голый стал, что пузырь, и не узнаешь, такой гладкий.

— Михей, а нашли павлина белого?

— Нет, барышня, не нашли. Павлина нет и павлихи, что помоложе, третьегодовалой, птичница сказывает, они завсегда так-то. То видать, а то неделю прячутся; он, должно, в крапиве живёт, под грунтовым сараем; там ведь его не поймаешь. Там его и собака не достанет.

— Как бы лисица его не зарезала?

— Лисица, немудрено, зарежет; зверь хитрый. Лисицу, точно, видают на заре, тростником приходит. Вот прикажу нонче разыскать и павлина, и павлиху, пропадать им не нужно.

— Прикажи, пожалуйста, Михей; у нас есть один белый павлин, жалко его, — сказала Надя, уходя в сад.

— Как не жалко! Своё добро, известно, жалко, — серьёзно отвечал Михей и зашагал к амбару.

Рано окончились хлопоты Нади по хозяйству. Отделавшись от них, она бежала обыкновенно в сад к самому любимому своему занятию. Цветник перед домом представлял из себя роскошную корзину всевозможных цветов. Балкон был сплошь завит цветами и зеленью, по рабатке большой аллеи до самой рощи у пруда тоже шли яркие клумбы цветов. Все эти цветы выбирала, сеяла и холила Надя, с слабой помощью кривого садовника Филиппа. Надя любила цветы, как она любила всё, что требовало нежного ухода; они пробивались на её глазах из земли слабыми и жалкими былинками, на её глазах разрастались в роскошные формы и краски; цветы — сама молодость, сама весна. Когда наступает зрелость, цветов уже нет. Этот вечно весенний, вечно юный характер цветов инстинктивно привлекал Надю, для которой жизнь была только в весне и молодости. Но Надя любила заниматься в саду ещё по одной причине: только в саду она оставалась одна с своей мыслию. Надя отдавала жизни и её суетам много времени, гораздо больше, чем мысли. Но у ней была сильная потребность остаться иногда наедине с собою, внутренно погрузиться в себя и привесть в порядок свои молодые впечатления, мысли, ожидания. Их было немного у Нади и все они были просты и ясны, как кусок прозрачного горного хрусталя. Но для Нади мысль, чувство — значило дело; ей было необходимо воплотить в свои жизненные привычки движения головы и сердца, и поэтому минуты её одинокого размышления в саду имели для неё глубокую воспитательную силу.