— Ну как?
— Никого… — Сеня-Сенечка появился в проеме двери. — Но тут кто-то был. Недавно. На столе грязные миски стоят. И вот, — он протянул Нечаеву хлебную горбушку. — Еще мягкая.
— Думаешь, румыны?
— А кто ж еще? Хозяева так не загадят. — Он поднял голову. — Хорошо бы на крышу забраться.
— Тебя подсадить?
— Ничего, я сам. Ты позови наших.
Нечаев тихо свистнул, и в ответ послышался такой же тихий свист.
— В хате никого, — сказал Нечаев Гасовскому. — На столе посуда, окурки…
— А где Семен?
— На крыше.
Они подождали, пока Сеня-Сенечка спрыгнет на землю.
— До лимана совсем близко, — сказал он, отряхиваясь. — Километра четыре.
Четыре километра! Гасовский вытащил пистолет. Надо было спешить.
— А может, останемся, лейтенант? Пересидим в хате, — сказал Костя Арабаджи.
— Нельзя, дорога близко, — ответил Гасовский. — Румыны опять могут наведаться.
Он не хотел рисковать.
Рассвет они встретили в камышах, по грудь в мутной тепловатой водице. Над камышами стлался туман. Пахло гнилью. А когда туман оторвался от воды, стало припекать и появились комары.
Дорога и теперь была почти рядом. Та самая дорога, которую они пересекли ночью. С рассветом она ожила. Слышно было, как тарахтят по булыжнику армейские фуры, на которых, по-крестьянски поджав ноги, дремали разомлевшие от жары ездовые. Видно было, как проносятся, поднимая облака пыли, грузовики и мотоциклы. Обгоняя обозы, растянувшиеся на несколько километров, машины пропадали за поворотом и, когда оседала пыль, можно было разглядеть по ту сторону дороги понурые подсолнухи, за которыми далеко, до самого горизонта, лежала пустая степь.
От воды тянуло затхлой сыростью и прелью. Мутная и поначалу теплая, она с каждым часом все сильнее студила тело, бросала в озноб.
Прихлопнув очередного комара, Костя Арабаджи сказал:
— Сорок седьмой…
— А ты не считай, — посоветовал Гасовский. — Все равно собьешься.
При свете дня он стал прежним Гасовским, спокойным и насмешливым. Так ему, очевидно, было легче совладать с самим собой и со своим страхом. Что ж, страх на войне испытывает каждый. Вся разница в том, что одни умеют его обуздать, а другие покоряются ему. Нечаев уже знал это. Сам он тоже подавлял в себе страх. И не раз.
А время, как назло, тащилось медленнее армейских фур, тарахтевших по дороге. После полудня, когда солнце прошло над головой, Нечаева стало клонить в сон. Но тут он увидел, что какой-то тупоносый грузовик, крытый брезентом, остановился на дороге, и сон с него как рукой сняло. Из кабины грузовика вылез солдат с деревянным ведром и рысцой побежал к лиману.
Солдат быстро спустился с насыпи. Он шел, размахивая ведерком. Он был молод и беспечен. Подойдя к воде, он присел на корточки. Раздался плеск. Деревянное ведерко плюхнулось в воду.
До солдата было шагов пятнадцать. Вытащив ведро из воды, он поставил его на камень и снял суконную куртку. Окатив себя водой, он рассмеялся и крикнул своему товарищу, оставшемуся в машине, чтобы тот присоединился к нему. У солдата была волосатая грудь.
Гасовский поднял пистолет и взял солдата на мушку.
А тот, ничего не подозревая, снова нагнулся и зачерпнул воду.
И тут случилось неожиданное. Комары!.. Они налетели на солдата, облепили его мокрую спину. Шлеп, шлеп, шлеп… Солдат начал лупить себя по груди, по плечам. Схватив курточку, он принялся ею размахивать. Но где там! Комары продолжали звенеть. И солдат не выдержал. Подхватив ведерко, он побежал, разбрызгивая воду.
Залив воду в радиатор, он вскочил в кабину, и мотор грузовика мощно взревел.
— Ай да комары-комарики, — сказал Гасовский, пряча пистолет под фуражку.
— Вполне сознательные, — подхватил Костя Арабаджи.
— Видишь, а ты их ругал, — Гасовский покачал головой. — Нехорошо.
— Каюсь, — сказал Костя и, вытащив зубами пробку, приложился к фляге. Глотнув, он отвернулся, чтобы фляга не мозолила глаза. Но забыть о ней было свыше его сил. Как о ней не думать, когда она под рукой, а во рту снова сухо? Костю не смущало, что вода пахнет сукном. Лишь бы прохладно булькало в горле.
Он так увлекся, что не заметил, как разделался со своим неприкосновенным запасом. Пусто!.. Растерянно хлопая своими белесыми ресницами, он в сердцах забросил флягу в камыши. На кой она ему теперь? Пусто!..
Солнце прожигало до костей. Чахлые кустики акации, которые росли на берегу, совсем разомлели от зноя и отбрасывали на землю хилые тени.
— Ну а теперь что будешь делать? — спросил Гасовский. — Ты хоть флягу подбери.
— Не знаю.
— Пей… — Сеня-Сенечка протянул Косте свою флягу. — У меня еще полная.
— Тогда я глотну. Разок…
Оторвав флягу от губ, Костя вернул ее Сене-Сенечке и, утеревшись рукавом фланелевки, сказал:
— Сразу полегшало. Интересно, который час?
— Третий, — ответил Гасовский. — Румыны, наверно, обедают.
И точно, дорога была пуста.
Румыны обедали, нежились в холодке, а они должны были сидеть в этой гнилой водице. Гасовский посмотрел на ребят, которые совсем приуныли, и сказал:
— Хотите услышать, как я однажды выручил датского принца? Что, не верите? Слово даю… В нашем театре ставили «Гамлета». Дали третий звонок, и помощник режиссера, помреж по-нашему, выглянул из-за кулис. Ну, зал набит битком, яблоку негде упасть. А Гамлета нет. Не то заболел, не то загулял. Офелия — вся в слезах. Клавдий, король датский, его сам Небесов играл, схватился руками за голову. Скандал на всю Европу! Тогда я подошел к помрежу и сказал: «Можете положиться на меня. Гасовский не подведет. Я эту роль наизусть знаю». И что вы думаете? Пришлось ему меня выпустить. С разрешения режиссера.
Тот даже страшно обрадовался. «Да у него, — говорит, — и внешность подходящая, как я раньше не заметил!» Это у меня, значит. И вот я появляюсь в бархате, при шпаге…
Рассказывая, Гасовский так увлекся, что начал жестикулировать. Изобразил помрежа, страдавшего одышкой, потом гордого актера Небесова и трогательную Офелию… Гасовский то выпячивал нижнюю губу, как Небесов, то таращил глаза, как помреж, то стыдливо хлопал ресницами, как Офелия.
— Публика два раза вызывала меня на бис, — сказал он.
— А что было потом? — спросил Костя Арабаджи.
— Потом? — Гасовский вздохнул. — На следующий день выздоровел наследный принц. Принцы — они живучие.
Небо было низким, пустым. По нему катился гул далекой артиллерийской канонады. А навстречу этому гулу, к передовой, снова тарахтели по большаку грузовики и обозные фуры.
Наконец солнце ушло в пыль, погасло, и степные дали стали лиловыми. Со стороны моря подул свежак. И хотя по небу все еще прокатывался грозный орудийный гул, теперь — дело шло уже к вечеру — стал слышен хруст камыша.
— Лиман перейдем вброд, — сказал Гасовский.
Наконец совсем стемнело. Комары забесновались пуще прежнего. Гасовский побрел по скользкому дну. Остальные, стараясь не взбудоражить воду, — за ним.
Перейдя лиман, они попали в известковую балочку, разделись и выкрутили клеши и фланелевки.
— Тут мой дед живет, пасечник, — сказал Нечаев. — Совсем близко.
— Тогда веди, — кивнул Гасовский.
До села было еще километров шесть. Нечаев повел друзей в обход, огородами. Хата деда стояла на краю села, на отшибе. Неказистая такая хатенка. Румыны на такую вряд ли позарятся. Солдаты любят, когда в доме хозяйка, которая и обед сготовит, и белье постирает. А с деда какой спрос? В денщики он уже не годится, стар больно.
— А ты не сбился с дороги? — спросил Гасовский. — Мы уже вон сколько отмахали!..
— Я эти места знаю, — ответил Нечаев и, подняв руку, прислушался. Тихо. Только вдалеке темнели деревья, за которыми стояла хатенка.
— Я сам… — тихо сказал Нечаев. — Здесь подождите.
Пригнувшись, он побежал к деревьям, притаился за тыном. Никого. Тогда он перемахнул в сад и — от дерева к дереву — стал пробираться к хатенке.
В саду пахло гнилыми яблоками и ботвой. Огород был пуст — дед уже выкопал картошку. В хате, стоявшей в соседнем саду, одно окно светилось. Аннушка! Она могла вернуться домой… Но он заставил себя не смотреть в ту сторону.
Он прошел мимо колодца. На цепи висело сплющенное железное ведро. Дед так и не привел его в порядок — не дошли руки. Потом подкрался к хатенке.
На земле валялось старое колесо без обода. К стене была прислонена лопата. Кривое окошко было тусклым, темным. Нечаев тихо постучал. У деда сон чуткий, услышит.
— Кто там?
— Я…
Скрипнула дверь, и Нечаев уткнулся лицом в жесткую бороду, пахнувшую самосадом.
— Я не один…
— Всем места хватит, — так же тихо ответил дед.
В хате кисло пахло хлебом. Они уселись на длинные лавки. Занавесив окна рядном и старым кожухом, дед зажег каганец.
Гасовский сразу приступил к делу. Не знает ли дед, где тут тяжелая батарея.
— Как не знать. Аккурат за выгоном. До нее, думаю, верстов восемь.
Гасовский невольно посмотрел на ходики, висевшие на стене. До рассвета не успеть. А все-таки…
— Вам не пройти, — дед покачал головой. — Там охрана.
Разговаривая с Гасовским, он не сводил глаз с Нечаева. Петрусь! Жив-здоров, и то слава богу…
— Должны пройти, — сказал Гасовский. — Нам позарез надо.
— Наши туда воду возят, — задумчиво произнес дед. — Каждый день. Пожалуй…
Посреди стола стоял чугунок с остывшей картошкой. Сало, которое было завернуто в тряпицу, дед нарезал тонкими ломтиками. Он не спешил.
— Да не тяни ты, ради бога. — Гасовский подался вперед.
— Подумать надо, — ответил дед. — На прошлой неделе я тоже возил. Могу опять.
— А с вами нельзя?
— Куда тебе… Вот Петрусь — другое дело. Его в селе знают. Скажу, что внук вернулся, помогает мне по хозяйству… Одежонка у меня найдется.
Он замолчал. За окном грохнуло, и в кадке, стоявшей у двери, захлюпала вода.
— Тяжелая заговорила, — сказал Гасовский.
Румынская батарея била с небольшими перерывами. Один залп, второй, третий… Умолкла она неожиданно, словно бы оглохнув от собственного грохота. И тогда Гасовский снова сказал: