Черные камни — страница 25 из 57

— Изыди, сатана проклятый!

Его, как и меня, часто били. Но он терпел побои мученически — читал во время избиения молитвы, — славил Господа. Какая это была чистая и светлая душа! Он успокаивал меня:

— Анатолий, не горюй! Ведь за правду ты сидишь?

— В общем, да.

— Так вот, имей в виду. Господь наш сказал: «Блаженны изгнанны правды ради, ибо их еси Царствие Небесное».

За время — а время в тюрьме длинное-предлинное, — какое мы прожили в одной камере, он прочитал мне наизусть все Евангелие — по-церковнославянски и по-русски. И рассказал мне своими словами Ветхий Завет. Я же читал ему стихи или пересказывал что-нибудь прочитанное, особенно часто историческое. Этого человека словно сам Бог мне в камеру послал. Я ведь знал от матери всего четыре-пять молитв, а Священного писания не читал. Хотя у матери было до и после войны Евангелие с двойным текстом — славянским и русским. Я листал его и читал некоторые места, меня интересовало сопоставление двух славянских языков — древнего и нового. Был еще интересный альбом о чудотворце Серафиме Саровском. Его мы со Славкой на развалинах нашли.

Дня через три после моего вызова к Литкенсу отца Митрофана выдернули с вещами. И я его встретил лишь несколько месяцев спустя на Тайшетской пересылке. Было тепло и солнечно (конец июля — начало августа).

— Здравствуй, Анатолий!

— Здравствуйте, отец Митрофан!

— Ну вот, видишь: уже не в подвале мы сыром, а на божьем теплом солнышке. Не горюй: «Блаженны изгнанные правды ради».

Священник ходил по зоне с деревянным ручным ящиком со столярным инструментом. Он, оказывается, хорошо знал столярную работу, и за это его ценило даже лагерное начальство. Все самое сложное и тонкое по столярной части делал священник Матвеев…

Вернемся, однако, во Внутреннюю тюрьму УМГБ родного Воронежа. Кончилось следствие, и потянулись долгие дни, недели, а потом и месяцы ожидания суда. С помощью моей азбуки для перестукивания я свободно общался с Колей Стародубцевым, Славой Рудницким, Володей Радкевичем. А с Радкевичем поселили кого-то из группы Стародубцева. Следствие окончилось, и следственный отдел и тюремное начальство сквозь пальцы смотрели на наше общение. Было твердо договорено рассказать правду о следствии. Мы напряженно ждали суда, готовили обвинительные речи. Впереди была Надежда. Впереди был бой за Правду, за торжество Истины. И сочинялись стихи:

Трехсотые сутки уже на исходе,

Как я заключенный тюрьмы МГБ.

Солдат с автоматом за окнами ходит,

А я, как и прежде, грущу о тебе.

14 июля 1950 г.

ВТ УМГБ ВО, 5-я камера.

Наконец терпение иссякло — в середине июля 1950 года все 23[16] члена КПМ твердо договорились объявить 1 августа 1950 года бессрочную голодовку с требованием ускорения суда. Надписи «С 1 августа — голодовка с требованием ускорения суда!» появились на стенах прогулочных двориков, в бане, в карцерах. Эти слова звучали в перестуках между камерами.

Здесь, пожалуй, стоит сказать о голодовках во Внутренней тюрьме УМГБ ВО. Я трижды, а впрочем, четырежды объявлял голодовку во время следствия — требовал очных ставок с А. Чижовым, когда мне предъявляли его клеветнические показания, с В. Акивироном (это еще раньше, когда совали нам в лицо его подлое письмо), с Н. Яблоковой (очень хотелось сказать ей несколько «нежных» слов). Но этими голодовками (по 5-7 суток) я ничего не добился. Очных ставок с названными людьми мне не дали. Аркадия (как сейчас понимаю) просто берегли после его встречи на очной ставке с Борисом, два других лица были для следственного отдела и отдела контрразведки своими кадрами. Однако голодовки с требованием очных ставок были на следствии делом вполне обычным.

А одна моя голодовка была по мотиву несколько необычной для строгой следственной тюрьмы. О ней нужно рассказать подробней. Я, как заметил читатель, почти ничего не пишу о людях, встреченных мною во Внутренней тюрьме. Рассказал, кажется, только о священнике Митрофане Матвееве. А ведь за 11 месяцев следствия я далеко не всегда сидел в одиночках, жил порою и в больших камерах с пятью, шестью и даже с семью сокамерниками. Много было интересных людей.

Хорошо помню высокого и непреклонного строгой военной выправкой подполковника Перминова. Был он в офицерской шинели, только погоны были вырваны с мясом, срезаны пуговицы и отобран ремень. Его арестовали по доносу за высказывания против Сталина. Кроме того, в его квартире на антресолях нашли среди всякого бумажного хлама какую-то полуистлевшую брошюрку Троцкого, купленную когда-то отцом или даже дедом Перминова.

Подполковник Перминов со своей воинской частью освобождал в 1944 году Софию, где познакомился с только что освобожденным из тюрьмы видным деятелем Болгарской коммунистической партии Трайчо Костовым, осужденным профашистским правительством царской Болгарии на пожизненное тюремное заключение.

Трайчо Костов, по словам Перминова, очень ярко выступал на митинге перед советскими солдатами и офицерами. Говорил он по-русски. Т. Костов был уже секретарем БРП. Заметно было Перминову, что Трайчо Костов только что сменил тюремную одежду на обычную — все на нем было новое, и когда он сидел на помосте в президиуме собрания, закинув ногу на ногу, снизу было видно, что и ботинки только что куплены — ни единой царапины на подметках. Очень понравился мне Трайчо Костов и его речь, пересказанная Перминовым. Много раз говорили мы и о Болгарии, и о Трайчо Костове, о котором я раньше ничего не знал. Так я и полюбил Трайчо Костова — за твердость его характера, за непреклонную веру в победу, пронесенную сквозь все гонения и репрессии.

Однажды, в конце декабря 1949 года, кому-то из камеры принесли передачу, в том числе — несколько пачек махорки, завернутых в газету — целое богатство! Но передавать газету в тюрьму не полагалось, ибо, как я уже писал, через газету можно передать подследственному важную информацию. Пачки махорки положили на тумбочку, а газету уже свертывал надзиратель. А ведь без газеты цигарку не сделаешь! Добрый надзиратель, однако, по нашим просьбам, оставил нам газету:

— Только порвите при мне на кусочки — как для одной цигарки.

Газету мигом разделили на малые части. Но потом, когда надзиратель ушел, сложили газету на кровати и прочли. Интересно было узнать, что в мире делается. Жили ведь в полной изоляции. Из газетных сообщений мы узнали, что еще в октябре были провозглашены Китайская народная и Германская демократическая республики. Это порадовало — мир социализма расширяется. Но нашлась и странная трагическая информация. Сообщалось, что в Болгарии раскрыт заговор врагов народа во главе с… Трайчо Костовым и что преступники казнены. Я был потрясен! Мало того, я не поверил газете, не поверил, что Трайчо Костов был врагом народа!

Я попросил у надзирателя бумагу и карандаш — для заявления начальнику тюрьмы. И написал на маленьком листочке тупым карандашиком, что объявляю голодовку в знак протеста против казни болгарского коммуниста Трайчо Костова. И меня отправили в карцер — голодать. Предварительно, разумеется, тщательно обыскали — чтоб не взял с собой какой-нибудь еды. И проголодал я пять суток. Следователям мой поступок показался и диким, и преступным. Но я не мог не выразить возмущения — я был уверен в Трайчо Костове. Позднее выяснилось, что я был прав. Трайчо Костов был посмертно реабилитирован, и в 1963 году ему — тоже посмертно — было присвоено звание Героя НРБ.

Но возвращаюсь во Внутреннюю тюрьму. Все были полны решимости приступить с 1-го августа к голодовке.

А вот строфы из последних моих стихов, сочиненных во Внутренней тюрьме УМГБ ВО:

Н. Стародубцеву

Между нами стена,

             бесконечно сырая, глухая,

Я не вижу тебя,

             но я знаю: ты рядом со мной.

Оттого-то сейчас,

             эти строки скупые роняя,

Я как будто бы слышу

             дыханье твое за стеной…

Не грусти, Николай, —

             в жизни всякое может случиться,

Но настанет тот день,

             что мы сможем друг друга обнять!

Мы отыщем тогда

             пожелтевшие эти страницы.

И припомним все то,

             что нельзя никогда забывать!

Мы припомним тогда

             тишину и стальные «браслеты»,

Одиночные камеры,

             мрачные стены вокруг…

Сколько будет цветов!

             Сколько будет веселья и света!

Сколько выпьем вина мы

             с тобою, мой друг!..

Июль 1950 года

ВТ УМГБ ВО, 5-я камера.

Да, и как это ни удивительно, долгие-долгие годы спустя получилось все именно так, как в процитированных строчках. Особенно по части вина.

В один из последних дней июля 1950 года все члены КПМ написали, как полагается, заявление о голодовке. Для заявлений выдавался обычно маленький листочек бумаги и коротенький — в 4–5 сантиметров карандашик Пока заключенный писал, надзиратель смотрел, чтобы писал он только на этой бумаге, и потом сразу же забирал и листок с заявлением, и карандашик.

А на следующий день в неурочное время (мы обычно любили беседовать долгими вечерами) постучал Колька:

— Меня выдергивают с вещами. Прощай!

— Прощай!

Странно. Куда бы это его? В другую камеру — нет необходимости. На суд? В городскую тюрьму? Пока я раздумывал над этим, открылась форточка, и надзиратель тихо сказал:

— Жигулин-Раевский, приготовиться с вещами.

Я приготовился.

— Выходи. Направо.

Я пошел со своим мешком в сторону проходной, ведущей наверх в Управление. Но мы не дошли до нее.

— Стой! Поставь мешок к стенке!

Мы остановились у двери такого же размера, как и соседние двери камер с солнечной стороны, но хорошо обитой кожей и без волчка. Надзиратель нажал кнопку, но звонка не было слышно (наверное, с другой стороны зажглась лампочка). Дверь приоткрылась. Надзиратель сказал: