Черные камни — страница 27 из 57

— Но тебя-то, конечно, не били. Ты был взят в самом конце следствия. Все было известно.

— Ничего себе — «не били»! Мой следователь подполковник Михайлов бил меня головою о цементную стену! И протезы велел у меня в камере отбирать, чтобы я не мог двигаться, не мог ходить, а только на табуретке мог сидеть. Я ведь не знал ничего и начисто замкнулся. Мне устроили очную ставку с Чижовым.

— Как ты сгорел?

— На связи. Связной не был арестован, но затаился и молчал. Тогда я рискнул написать Борису. Совершенно невинную открыточку — будто бы от какой-то девушки, и без обратного адреса. На этом и влип.

— А Давида Буденного били?

— Вреза́ли —будь здоров! Но он тоже не раскололся насчет наших назначений и заданий. А Кольке Стародубцеву и воронежских его дел хватило на червонец. У него ведь было три или даже четыре группы, он был членом ЦК КПМ…

Но вернусь в столыпин. Послышалась хорошая песня. Я ее и раньше знал, но здесь в столыпине, под перестук колес, она особенно впечатляла.

Цыганка с картами,

Дорога дальняя.

Дорога дальняя —

Казенный дом.

Быть может, старая

Тюрьма центральная

Меня, мальчишечку,

По новой ждет.

Отлично знаю я

И без гадания:

Решетки толстыя

Мне суждены…

Опять по пятницам

Пойдут свидания

И слезы горькие

Моей жены.

Все было у нас, как в старинной песне. Не было только свиданий. Да и жен не было.

А в столице и старых воронков в то время уже не было. Наш столыпин загнали в тупик, огороженный высокой дощатой стеною. Нас пересчитали, еще раз проверили. И въехали в загон два огромных фургона. На одном было написано: «Росглавкондитер. Хлебобулочные изделия». На другом: «Мясо. Мясные изделия». Фургоны были новые и красивые, ярко разрисованные мясными и хлебобулочными изделиями —калачами и колбасами. Я попал в «Мясные изделия».

Нас долго везли до Краснопресненской пересыльной тюрьмы. Я до этого никогда в Москве не был. Но фургоны — без окон. Сквозь узкие вентиляционные щели были иногда видны какие-то обрывки старых, замурзанных улиц.

Двери фургонов открылись лишь во дворе огромной (не екатерининской) тюрьмы, которая была замаскирована под фабрику. Вместо наружных решеток — решетки, внешне похожие на жалюзи. Возвышалась высокая кирпичная труба, и даже дымок шел из нее.

В широком коридоре нас выстроили. Пузатый надзиратель, сверкая огромной связкой ключей, громко спросил:

— Подельники есть?

Два дурака — я и Игорь Струков — хором сказали:

— Есть! Есть!

Нас, дураков, развели в разные группы.

После шмона, бани и т. п. я попал в огромную, на пятом или четвертом этаже, камеру. Человек на двести камера.

Только в январе 1954 года, встретившись с Ю. Киселевым на воронежской 020-й колонии, я узнал, что именно в той камере Краснопресненской пересылки в августе 1950 года состоялся суд над А. Чижовым. За день-два до того, как меня доставили на Краснопресненскую пересылку, там оказалось несколько, до десятка, ребят из КПМ. Позднее, уже на свободе, я много раз слышал рассказы участников суда над А. Чижовым и могу зафиксировать и кратко описать это событие. В суде над А. Чижовым участвовали Б. Батуев, Ю. Киселев, В. Рудницкий, В. Радкевич, Н. Стародубцев (?) и еще несколько человек.

Чижов каялся, рыдал, говорил, что его обманули. Обещал стать честным человеком. Все равно его приговорили к удушению. Но Борис Батуев, пользуясь своим правом вето, предусмотренным для чрезвычайных ситуаций, настоял на отмене приговора. Это было и мудро, и по-человечески. Чижов, однако, не исправился. Отец его ездил к начальнику лагеря (где-то в районе Караганды). Чижов всю дорогу, то есть все время пребывания в заключении, работал в КВЧ (культурно-воспитательной части). Он имел все: хорошую еду и водку, имел даже женщин (приезжали женщины из других лагерей для постановки спектаклей), у него был фотоаппарат, и он привез много своих лагерных снимков. Он даже печатался в тамошней областной газете под псевдонимом. И отец, и Галина часто навещали его.

Тем, что его «обманули», то есть дали, как и всем руководителям КПМ, десять лет, он был весьма травмирован. Я помню его четверостишие, написанное на потолке той самой камеры Краснопресненской пересыльной тюрьмы (сидя на верхних нарах, можно было писать на потолке). Оно было написано карандашом. Первую строку я, к сожалению, забыл:

…Я ничего не понимаю, я не знаю —

Иль я из негодяев негодяй,

Или они из негодяев негодяи.

А. Чижов

Я помирю вас, Аркаша: и они, и ты — из негодяев негодяи. На всю жизнь осталась на тебе иудина печать…


Два дня я был на Краснопресненской пересылке. Через решетки-жалюзи была видна Москва. Потом я долго ехал через Россию и Сибирь с остановками в Свердловской и Новосибирской пересыльных тюрьмах. В столыпинских вагонах того времени окна были с одной стороны — со стороны коридора. В купе было только очень маленькое окошечко с двумя крепкими решетками — снаружи и внутри. Размером примерно 15 на 20 сантиметров.

Заключенных в купе было по 20 и более человек. И все-таки можно было дышать. А когда набивали по 30—40 человек и не выводили на оправку (в туалеты, на современном языке), было смертельно тяжело. Ибо люди — этого требовал организм — и мочились, и испражнялись, не выходя из «купе».

Эта дорога — только присказка. А сказка, сказка будет впереди.

Впрочем, дорогу я описал весьма кратко и с большими пробелами. Не сказал, что свердловская тюрьма расположена как раз напротив кладбища, а пересылка в Новосибирске была уже почти лагерного типа. Там впервые в прогулочном дворе мне попались карандашные арабские надписи. Там мне впервые побрили усы.

Впрочем, чтобы как-то компенсировать пробелы, я повеселю читателя, забежав года на четыре вперед. Во всех столыпинских вагонах XIX и XX веков так ли, сяк ли можно было сквозь решетку и коридорные окна видеть, как выразился какой-то персонаж Чехова, «проезжаемую» местность. Степь или таежные дали, крепкие сибирские срубы, резные ворота или странный городок с названием Биробиджан. Отвратительнейшие неудобства «путешествия» не по своей воле в столыпинском вагоне все-таки не отнимали полностью главного, ради чего человек вообще путешествует, — он путешествует, чтобы видеть новые места, города, реки, горы, рассветы, сумерки, закаты.

Однако конструкторы столыпинских вагонов начала 50-х годов отняли у бедных заключенных и эту, последнюю радость. Все окна и окошки новых столыпинских вагонов были снабжены прекрасно пропускающими свет… матовыми стеклами. Когда меня в декабре пятьдесят третьего везли на переследствие в Воронеж и я попал в такой вагон, я был просто взбешен. Не только не было видно заоконной местности, нельзя было даже догадаться, в какую сторону едет поезд. И подумалось мне: «Господи! Неужели нормальный человек может додуматься до такого садизма?…»

МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ

Мы ехали долго и скоро.

Вдруг поезд, как вкопанный, стал.

Вокруг — только лес да болота.

Вот здесь будем строить канал.

(Из песни)

Эпиграф, может быть, и не самый удачный, но все-таки подходящий, ибо ехали мы действительно долго и с довольно большой скоростью. За спиной моей были уже, кроме Внутренней тюрьмы ВУ МГБ, и Воронежская городская тюрьма-пересылка, и Краснопресненская пересыльная тюрьма в Москве, и пересыльные тюрьмы в Свердловске и в Новосибирске…

И вдруг столыпинский наш вагон отцепили и повезли куда-то на запасные пути, на миг мелькнуло серое здание вокзала с черными буквами по белому полю: «Тайшет». Название было настолько неведомое и странное, что в первое мгновение прочиталось оно как «Ташкент». Но это был — увы! — не Ташкент.

Вагон почти вплотную подогнали к довольно просторному дощатому загону. Возле него вагон наш «как вкопанный стал». Было ясно, что приехали мы уже на место. Загон был необычен своими высокими стенами. Они были высотою метра в четыре. И это была не случайность. Такая высота понадобилась для того, чтобы пассажирам транссибирских экспрессов не попадались на глаза заключенные. И знаменитая тайшетская озерлаговская пересылка была примерно так же огорожена. Снаружи, особенно со стороны железной дороги, — высокий, гладкий сосновый забор. И вышек нет над забором. Вышки — невысокие — были расположены внутри — в углах дощатой ограды. И колючка, и пулеметы, и прожекторы — все было внутри. Что подумает проезжающий мимо в скором поезде человек? Неинтересный забор какого-то склада. Про лагерь не подумает. Насыпи там, на этом участке магистрали, возле пересылки, нет. Там, скорее даже, небольшая выемка. Так что даже крыши бараков проезжающий не увидит.

Когда выходили из вагонов (их оказалось два), видно было во все стороны: тайга, тайга, тайга… Да. «Вокруг — только лес да болота». Все как в невеселой песне строителей Беломорско-Балтийского канала.

В загоне уже были женщины из первого вагона. Их было около тридцати, и у каждой на руках — грудной ребенок. Младенцы плакали на общем для всех народов младенческом языке, а женщины, совсем молодые, лет по двадцать, говорили между собою на языке певучем и красивом и неожиданно — почти совершенно понятном. Боже мой! Да ведь они, наверное, с Западной Украины! — догадался я. Их-то за что забрали, женщин с грудными младенцами? Я подошел к ним, поздоровался и заговорил на том украинском языке, на котором говорил в детстве в Подгорном. Святый Боже! — как же они были обрадованы! И как мне сейчас хочется писать о них по-украински! Но ведь не принято в одном произведении смешивать два разных языка. Женщины прекрасно понимали меня, и дорого, и радостно было им, что встретился мужчина-украинец, хай не з Захiдноï, а з Великоi Украïни.