Обычно выбирали сухостойную сосну. Валили ее по всем правилам, распиливали приблизительно на 70-сантиметровые отрезки. Затем рубили их топором или колуном (иногда с помощью стальных клиньев). Часто мы валили сосны или ели, погибшие от большого или малого соснового или елового усача. Не буду загромождать свое повествование латынью. Скажу только, что личинки этих жуков живут в древесине хвойных деревьев, поедая ее и делая в ней довольно большие ходы. Однажды Кумияма удивил меня и солдата, когда стал выбирать из расколотых поленьев большие белые личинки. Некоторые были длиною и толщиною почти с палец. Набрав целую горсть этих личинок, Кумияма стал их есть — живыми, шевелящимися. Я сказал:
— Как ты можешь такую гадость есть? Противно ведь!
— О, это не так! У нас в Японии эти черви-личинки считаются большим лакомством. Только очень богатые люди могут позволить себе такое удовольствие. И едят их именно живыми.
В конце этой главки стоит, пожалуй, привести упомянутое мною стихотворение «Кострожоги», написанное в 1963 году. Оно отражает одну из драматических ситуаций, возникавших порою на этой работе и вообще в лагерях.
В оцеплении, не смолкая,
Целый день стучат топоры.
А у нас работа другая:
Мы солдатам палим костры.
Стужа — будто северный полюс.
Аж трещит мороз по лесам.
Мой напарник — пленный японец,
Офицер Кумияма-сан.
Говорят, военный преступник
(Сам по-русски — ни в зуб ногой).
Кто-то даже хотел пристукнуть
На погрузке его слегой…
Все посты мы обходим за́ день…
Мы, конечно, с ним не друзья.
Но с напарником надо ладить.
Нам ругаться никак нельзя.
Потому что все же — работа.
Вместе пилим одно бревно…
Закурить нам очень охота.
Но махорочки нет давно.
Табаку не достанешь в БУРе.
Хоть бы раз-другой потянуть.
А конвойный стоит и курит,
Автомат повесив на грудь.
На японца солдат косится.
Наблюдает из-под руки.
А меня, видать, не боится.
Мы случайно с ним земляки.
Да и молод я.
Мне, салаге,
И семнадцати лет не дашь…
—Ты за что же попал-то в лагерь?
Неужели за шпионаж?!
Что солдату сказать — не знаю.
Все равно не поймет никто.
И поэтому отвечаю
Очень коротко:
— Ни за что…
— Не бреши, ни за что не садят!
Видно, в чем-нибудь виноват…
И солдат машинально гладит
Рукавицей желтый приклад.
А потом,
Чтоб не видел ротный,
Достает полпачки махры
И кладет на пенек в сугробе:
—На, возьми, мужик!
Закури!..
Я готов протянуть ладони.
Я, конечно, махорке рад:
Но пенек-то — в запретной зоне.
Не убьет ли меня солдат?
И такая бывает штука.
Может шутку сыграть с тобой.
Скажет после: «Бежал, подлюка!» —
И получит отпуск домой.
Как огреет из автомата,
И никто концов не найдет…
И смотрю я в глаза солдата.
Нет, пожалуй, что не убьет.
Три шага до пня.
Три — обратно.
Я с солдата глаз не свожу.
И с махоркой, в руке зажатой,
Тихо с просеки ухожу.
С сердца словно свалилась глыба.
Я стираю холодный пот.
Говорю солдату: «Спасибо!»
Кумияма — поклон кладет.
И уходим мы лесом хвойным,
Где белеет снег по стволам.
И махорку, что дал конвойный,
Делим бережно пополам.
АНГИНА
Несмотря на сравнительно легкую работу, я все-таки почувствовал, что скоро свалюсь. Однажды после двенадцатикилометровой жаркой пробежки на лесосеку я подошел к бочке с водой. Разбил деревянным ковшом толстый слой льда и вдоволь напился леденящей зубы и горло воды. Потом несколько раз вдохнул морозный сорокаградусный воздух. К вечеру у меня уже сильно болело горло — больно было глотать, и я почувствовал жар. Выстояв длинную и долгую очередь к врачу, я попал в нашу маленькую, коек на пять, лагерную больницу. Врач обнаружил у меня чудовищную фолликулярную ангину и температуру за сорок. В длинной очереди к врачу стояли в основном дистрофики, которых, конечно же, тоже следовало бы лечить в стационаре. Но по приказу начальства дистрофия не считалась болезнью, ибо иначе надо было бы госпитализировать человек 500–600. У меня же, кроме дистрофии, была явная и серьезная болезнь. О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице! Пища для больных готовилась отдельно и была похожа на настоящую. В супе была не только картошка, но даже капуста и какая-то зелень. Я лежал, я отдыхал сколько хотел. Было чисто, тепло и уютно. И ежедневно, по нескольку раз в день, уходя в сравнительно теплый туалет, я скалывал с его окошек лед, большие куски, и сосал их, чтобы продлить ангину. Антибиотиков, конечно, не было, был только стрептоцид. Держать заключенных в нашей маленькой больнице больше двенадцати дней не разрешалось, и на тринадцатый день доктор выписал меня в барак, дав освобождение от работы еще на три дня.
На 031–й было еще два студента: Петр Ходов из Новосибирска и Владимир Филин из Астрахани. Они были осуждены тоже Особым Совещанием и тоже на десять лет по чрезвычайно сходным делам — нелегальные студенческие марксистские антисталинские кружки. Но их организации были невелики — у П. Ходова, кажется, четыре, а у В. Филина — три человека. Он учился в Ленинградском университете. Ходов устроился в бригаде трелевщиков, а Володя Филин страдал, как и я. Я рассказал ему, как заболел ангиной. Он сделал все так же и заболел. Но его почему-то увезли в большую больницу (больничку). И через некоторое время вместе с приветом от доктора Батюшкова (он уже работал там врачом) я получил известие, что Володя Филин умер от двустороннего воспаления легких.
СТРОИТЕЛЬСТВО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ ЗИМОЙ
Я попал в эту бригаду после ангины. Выемки, насыпи. Сначала, впрочем, изыскательные работы. Разбивка кривых и все такое прочее. Я работал там на всех работах. Самое страшное было — это выемки, ибо здесь совершенно невозможна была туфта. Возможны были лишь приписки каких-либо дополнительных работ или условий, снижающих норму, — предварительной расчистки снега, вырубки деревьев, прогрева кострами слоя мерзлоты, применения кайла; можно было завысить расстояние при отвозе грунта тачками и т. п. Нормы выемки грунта на человека были заведомо невыполнимые, рассчитанные на истощение и гибель. Что же было делать? Люди слабеют, люди умирают. Надо спасать людей. А вольные дорожные мастера и лагерное начальство требуют прежде всего объема вынутого и уложенного в насыпь грунта. Приписывайте что хотите, но дайте прежде всего объем грунта. А это очень легко было измерить, проверить.
Бригадир наш Сергей Захарченко был очень опытным человеком. Сапер. Попал в плен тяжело контуженным — взрывал мост перед наступающим противником и не успел далеко отбежать от своих же фугасов. Спасение людей начиналось с изыскательной работы — Сергей Захарченко умел находить варианты с минимальным количеством выемок.
Насыпи — пожалуйста, сколько угодно! При отсыпке насыпей зимой ставили с обоих концов участка работ сторожей — они предупреждали специальными сигналами (условное число ударов в рельс) о подходе начальства. Насыпь. Прекрасно! Отсыпем насыпь. С боков расчищаются от снега участки для выемки грунта, снимается верхний слой. Внешне все нормально. И тачки наготове с насыпанной глиной стоят. Но в насыпь насыпают снег. Трамбуют его. В насыпь валят деревья. Кладут хвою из крон деревьев. Потом — опять снег, снег. Насыпь растет. Засыпается сверху землей. На полметра. Трамбуется. Крепко? Крепко! Мороз силен. Снег, хвоя, деревья и земля смерзаются в прочный монолит. Кладутся шпалы, рельсы. Когда туфта с насыпью обнаружится? Месяцев через восемь-девять. А нас тут уже не будет. Мы будем вести другую ветку в другом месте. А пока люди спасены, люди сыты. Огрехи (туфту нашу) исправят досыпкой грунта другие заключенные, и, разумеется, ни снег, ни хвою, ни деревья они извлекать из насыпи не будут. Подсыплют глины, где будет осадка. Она, кстати, вполне естественна при отсыпке насыпи зимой. Она даже планируется, эта осадка. А мы? А мы, может, уже на Колыме будем. Так, кстати, и случилось со многими из нас.
И все-таки ближе к весне началась повальная дистрофия. И тогда я решился на самое последнее, крайнее средство.
САМОРУБ
Этим словом называлось, как я уже упоминал, нанесение заключенным самому себе раны с помощью топора с целью уклонения от работы. Саморубы карались жестоко — как саботаж. Мне случилось тогда работать на ремонте лежневки, и обут я был в ботинки с зимними портянками. Лежневка лежала на болоте, которое почему-то подтаивало и чавкало, несмотря на мороз. Я подтесывал шпалу для замены сгнившей. Дело, в общем, обычное. Новая шпала лежала на старых шпалах параллельно рельсу. Напротив меня — как раз со стороны шпалы — сидел у костерка солдат с автоматом. Как его звали, я забыл, но он был мой земляк. Родился где-то возле Сагунов, а это рядом с Подгорным. Раньше мы несколько раз беседовали о родных местах, он иногда угощал меня махоркой. Светило солнце. Блестел костерок бездымным огнем. А я тихонько подтесывал шпалу. Топор мой гулял между шпалой и левой моей ногой. Чуть влево — и по ноге. Я хотел, чтобы топор попал между большим пальцем и соседним с ним. Очень это трудно было сделать. Надо было рассчитать силу удара, чтобы ранение было не слишком глубоким. Я подтесывал шпалу, постепенно подвигая к ней ногу (на солдата я не смотрел, не оглядывался). Нес