— Восьмой пункт-то у тебя не фраерско́й. Да фраера и не бегают. Ты не бойся — я честный вор. Ты откуда сам-то?…
— Из Воронежа.
— А! Москва — Воронеж — шиш догонишь! А я москвич. С Марьиной рощи. Бывал в Москве?
— На пересылке. На Краснопресненской…
Раздалось: «Шагом марш!» Колонна тронулась. Шли недолго. Уже стоял наготове порожний состав с телячьими вагонами. К вагонам подводили группами, по счету — сколько должно уместиться в каждом. У двери вагона наручники с нас сняли — все полотно, весь состав — все было уже оцеплено.
Иван Жук выбрал самое лучшее место — на верхних нарах возле решетчатого, но открытого окна.
— Залезай сюда, Толик! Дорога долгая нам предстоит. Эх, жаль, гитары нету!..
…Пока плывет за окном искореженная, искромсанная, гниющая тайга, я кратко расскажу, как я стал беглецом.
О первой истории я уже рассказывал. Когда нас, членов КПМ, спускали со второго этажа во Внутреннюю тюрьму УМГБ ВО, Аркадий Чижов испуганно спросил:
— Что будем делать, Толич?
— Я буду бежать из лагеря.
— Молчать! Прекратить разговоры!
И когда примерно через месяц Чижов «раскололся» настолько, что просто уже нечего было говорить следователю, он припомнил и эту мою фразу. Так появились в моем формуляре, в моем личном деле заключенного слова, написанные крупно красными чернилами: «Склонен к побегу».
А из Тайшета, вернее, из зоны тайшетской пересылки, я действительно пытался бежать — смешно, почти по-детски. Однако и такие глупые побеги иногда удавались. Я решил рискнуть. Марта уже ушла, дня три как ушла. Ожидался и мужской этап. Однажды группу заключенных — двадцать два человека — вывели разгружать горбыль с высоких платформ, стоявших на путях прямо у ворот пересылки. Нас долго пересчитывали перед выводом — двадцать один или двадцать два. И я решил рискнуть. Шанс был очень мал, но он был реален. Просчет на одного человека — не очень редкое явление в лагерном мире. Когда кликнули:
— Выходи строиться! На ужин! — я остался на одной из платформ, спрятался под горбыль, под доски. Меня никто и не искал. Но мне было слышно:
— Кажется, двадцать два было?
— А может, двадцать один?
— Ладно, ты давай заводи, а мы на всякий случай просмотрим платформы.
Эх! Если бы они не стали просматривать платформы! После наступления темноты я вылез бы и поехал на каком-нибудь товарняке в Россию. На мне еще не было лагерной формы, на мне был серый шевиотовый костюм, сшитый к 1 Мая 1949 года, модная в то время фуражка, скрывавшая отсутствие волос. Но меня нашли. Когда солдаты, кряхтя, залезли на платформу, я лег совсем открыто и захрапел, притворяясь спящим.
— Вот он!
— Неужели и вправду спит?
— Хрен его знает. Притворяется, наверное. Тряхни его!
Меня разбудили и весьма побили прикладами. Но я твердо стоял на своем — заснул, разморило. Мне вроде бы даже и поверили (судить не стали), но в моем формуляре появилась жирная, сделанная плакатным пером черта — по диагонали — из нижнего левого в правый верхний угол. Она обозначала побег. Меня посадили в БУР и даже не били. Оба солдата были рады случаю — за поимку беглеца получили отпуск домой. А меня вскоре отправили с этапом на станцию Чуна, на ДОК. Потом была страшная зима на 031-й.
И вот почти через год — этап на Колыму. За окном теплушки уже плыли освоенные сибирские места. Помню ярко-синий сказочный Байкал, крепкие рубленые сибирские дома. Биробиджан, «штормовые ночи Спасска, волочаевские дни». Все — как в учебниках истории и географии.
Переправа через Амур на пароме. Грязно-коричневые скалы и темно-серая волна. Порт Ванино — главная дальневосточная пересылка. Говорили, что временами на ней собиралось до 200 000 заключенных. Двадцать восемь, кажется, зон там было, это — только огневых, то есть простреливаемых.
До Ванина ехали мы с Иваном весело. Он оказался страстным поклонником Есенина. А я, как я уже говорил, знал наизусть много стихотворений Есенина да и других поэтов, да еще и сам писал стихи. Бандит, осужденный за вооруженный грабеж, бежавший шесть раз, слушал «Москву кабацкую», глядя мне в рот, а в глазах его были слезы.
В порту Ванино мы с Иваном попали в разные зоны. Я приплыл в Магадан на корабле «Минск». Грузовой. В трюмах шестиярусные деревянные нары. Пулеметы направлены прямо в душу. Шесть суток. Болтало порою сильно. Как и в телячьем вагоне — параша, но не одна, а много. Когда в телячьем вагоне параша переполнялась, оправлялись возле нее. А на пароходе — выливали парашу в море. Оно глухо ворочалось за стальной ржавой стеной. Шаткие, ведущие вверх трапы. По ним и тащили по многу раз в день параши. Они плескались. Однажды мне посчастливилось — я помогал нести эту огромную бочку и добрался до самого верха. Я увидел море — серое, свинцовое, с грязно-белыми барашками волн. И темные тучи у горизонта, и чайки… Вот и все, что запомнилось мне в краткий миг (на палубу меня не пустили, там были другие, более надежные, постоянные парашутисты, они и выливали парашу в море). Помнится еще, впрочем, морская пустынная палуба и опять пулеметы, пулеметы — шкассовские — на всех надстройках:
Охотское море я видел однажды
Каких-нибудь десять-пятнадцать секунд…
Бухта Ванино и бухта Нагаева — не в счет. Это не открытое море.
С Иваном Жуком мы снова встретились на пересылке Берегового лагеря.
Там уже носили номера особенные. В Озерном лагере у меня был лишь один номер — на спине — Я-815. А здесь разгуливали пижоны с пятью номерами: на спине, на груди слева, на рукаве справа, на коленке слева и на фуражке или шапке. Номера были сложные, похожие на химические формулы: Например: Н2-560, А2-001 и т. п. Мой номер в Берлаге был И2-594. Он у меня (подлинный, нагрудный) сохранился, только с римской двойкой И II-594. Передовики производства красовались на стендах в фуражках или шапках, и у каждого на головном уборе был тщательно выписан номер.
На пересылке было весело. Хозяином там был Жук. Ворья больше не было. Было несколько уважаемых битых фраеров (в основном из военных и обязательно природных русаков, то есть русских из России). Были шестерки из западных украинцев, из харбинских русских. Чифирили. Ели молодую свежепойманную жареную треску. Ах! Как она была вкусна!
Этап, и опять мы расстались. Я уехал на Бутугычаг. Зима 1951/52 года была для меня почти гибельной. Я о ней уже рассказал. Упомяну только о маленьком эпизоде, связанном косвенно с Иваном Жуком. В одном из бутугычагских лагерей (в Коцугане) я как-то проснулся ночью от шума. Возле моей постели-вагонки стояли несколько только что прибывших этапом доморощенных берлаговских сук с уже окровавленными ножами.
— Вставай, жучок[29]! Ссучивать тебя будем! А хочешь — сам к нам примыкай. Без позора. Понял?
— Понял! Только я, ребята, не вор. Я честный битый фраер, студент.
— А кто с Иваном Жуком в Магадане чифирил?!
— Мы просто земляки с ним. А чифирил — здесь многие чифирят.
— Фраер, говоришь?! А ну, снимай рубашку.
«Резать будут», — невесело подумал я. Вся большая секция барака громко храпела, хотя никто не спал. Они только делали вид, что спят, — литовцы и западники, дюжие мужики. Наверное, кожу на спине ремнями будут резать для начала. Эх, нет здесь Ваньки Жука!
Резать, однако, не стали. Стали тщательно осматривать голое тело. Руки, ладони, плечи, грудь, спину.
— Похоже, что и впрямь фраер, — ни одной наколки. А ну, кальсоны сними! Повернись. Ноги покажи. Фраер. Но ты подумай, студент, примыкай к нам. Наша власть здесь будет, весело будем жить, спирт будем пить!
— Ладно, я подумаю.
Примыкать к ним я вовсе не думал, думал утром уйти в БУР…
Ну вот, а встретились мы снова с Иваном Жуком на «Черных камнях». Он уже давно знал историю моей жизни. Мне он тоже все о себе рассказал, еще когда ехали в телячьем вагоне до Ванина. Встретились мы как друзья, как родные люди. Он уже слышал, что меня хотели зарезать на Коцугане.
Да, если б нам на «Черных камнях» попались Протасевич или Дзюба!
Вместе с Иваном мы отпраздновали смерть Сталина. Уже первое сообщение о болезни всех обрадовало. А когда заиграла траурная музыка, наступила всеобщая, необыкновенная радость. Все обнимали и целовали друг друга, как на Пасху. И на бараках появились флаги. Красные советские флаги, но без траурных лент. Их было много, и они дерзко и весело трепетали на ветру. Забавно, что и русские харбинцы кое-где вывесили флаг — дореволюционный русский, бело-сине-красный. И где только материя и краски взялись? Красного-то было много в КВЧ.
Начальство не знало, что делать, — ведь на Бутугычаге было около 50 тысяч заключенных, а солдат с автоматами едва ли 120–150 человек. Ax! Какая была радость!
Стали ждать амнистию. Но она хоть и была щедрая — Указ Верховного Совета СССР от 27 марта 1953 года — почти не коснулась 58-й, политической статьи. Освобождались только осужденные по 58-й статье УК РСФСР не более чем на 5 лет ИТЛ. А таких было в лагерях «спецконтингента», может быть, десятая доля процента. Уголовники, которые попадали в лагеря «спецконтингента», как я уже писал, были крепко увешаны пунктами 8 и 14 58-й статьи и поэтому тоже под амнистию не подпадали.
Иван рассказал мне о том, что уже давно задумал побег.
— Когда меня возили для опознания в Усть-Омчуг, понравилось мне одно место дороги. Его отсюда видно. Видишь, Желтая скала, а ниже — густой стланик, там, дальше, опять невысокая стенка, ее не видно отсюда. Там место узкое. Машины идут, ветки задевают. Нам лучше машина с рудным концентратом. Она всегда выходит с фабрики ровно в девять утра. В кабине — шофер, заключенный-бесконвойник. В кузове бочка с концентратом и два солдата с автоматами. Для налета, для прыжка в кузов нужно четыре человека. По двое на каждого солдата. Трое, считая меня, уже есть. Ты будешь четвертым. Один хватается за автомат, второй режет солдата пикой. Я покажу, научу как, если не умеешь.