И вот не стало архива. А зажгли приречную деревянную часть Воронежа, раскинувшуюся по буграм, спускавшуюся к реке, — увы! — не фашисты, а наши «катюши» с левого берега. Была, конечно, военная необходимость — обнаружить немецкие позиции, хорошо скрытые среди старых деревянных домов и деревьев. Но от этого сердцу не легче.
Помню я и библиотеку: золотистые корешки Брокгауза и Ефрона и другие многие-многие книги. Помню какие-то документы — большие хрустящие листы с орлами, фотографии деда — и в штатской форме, и в военной — со шпагой, с орденами. Когда смотрели снимки, мать иногда шепотом говорила мне:
— Потомственный дворянин… Кавалер орденов святой Анны, святого Владимира с мечами…
Сразу испуганно вмешивалась старшая сестра — тетя Катя:
— Что ты говоришь ребенку! Какой дворянин? Служащий!
Бумаги и снимки эти прятали, боялись дворянского своего происхождения.
Забавные бывали случаи. Помню, тетя Катя рассказывала моей матери сон:
— Ты знаешь, кого я во сне видела — Сталина!…
Мать хладнокровно отвечала:
— Царь снится к войне.
Тетя Катя и вовсе пугалась:
— Что ты, Женя! Разве он царь? Он — вождь!
— Все равно царь!
Как раз в это предвоенное время арестовали мужа тети Веры, самой младшей из сестер, моей крестной матери. Муж тети Веры, Самуил Матвеевич Заблуда, работал в каком-то важном учреждении или на военном заводе. Самуил Матвеевич исчез бесследно. Его убили в 1937 году как польского шпиона. Он был из польской еврейской семьи. Тетку спасла другая фамилия и быстрый отъезд в Москву. К слову сказать, все сестры Раевские, выходя замуж, оставляли себе девичью фамилию. А тетя Вера до сих пор живет одиноко и до сих пор надеется, что каким-нибудь образом Самуил Матвеевич выжил, что он все-таки жив. Мы с Ирой у нее бываем, но редко. Тетя Вера показывает старые фотографии и свои медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», «За трудовую доблесть», последнюю юбилейную медаль…
Да. Но я говорил об освобождении Воронежа. Мы написали на листе обгорелого черного железа мелом: «Мама! Мы живы! Наш адрес — Студенческая улица, дом 32, кв. 8. Папа, Толя, Слава». Подобных надписей много было на развалинах — на закопченных обугленных стенах, на листах железа, на дощечках, если дом сгорел дотла.
А вокруг Воронежа — севернее, западнее, южнее — широко раскинулись поля боев. Мне шел четырнадцатый, Славе — двенадцатый год. С товарищем своим (еще по улице Лассаля, по сгоревшему дому) Юркой Суворовым мы ходили по этим полям.
Разбитый ангар гражданского аэродрома. Взойдешь на взгорок — и насколько хватит взора — поля, плавные спуски к лугам, к Дону, от Семилук до Подгорного — все покрыто трупами. Многие места были минированы, но мы не боялись — ходили. Шла весна 1943 года, едва-едва начинала пробиваться травка, и мины на черной земле становились заметны. Ставили ведь их люди, ставили в спешке, порой под огнем… Я шел впереди, пристально всматриваясь в землю. Убитые были в основном наши, но порядочно было и немцев.
У мальчишек всегда сильна тяга к оружию. Мой Володя в абсолютно мирное время ухитрялся все-таки добывать где-то патроны, порох, делал из трубок пушечки. А уж наша оружейная страсть в сорок третьем году и позже удовлетворена была через край! Бывалые фронтовики удивляются моему знанию стрелкового оружия последней войны. Оно и неудивительно. Ведь солдат мог всю войну пройти с винтовкой или автоматом одной системы. У нас было всё: от легкого, почти игрушечного на вид итальянского карабина до наших противотанковых ружей. У кого-то из ребят я видел даже большущий автомат канадского производства, бог весть как попавший в Воронеж. А наши мосинские трехлинейки и немецкие винтовки фирмы «Маузер» — этого добра было навалом, они валялись всюду, как дрова. ППШ, пулеметы: МГ-35 и наши «дегтяревские» — все было. Но пулеметы, в сущности, нам были не нужны.
Вот стихи о том горьком времени:
О, поле боя, поле боя!..
Воронеж. Мне двенадцать лет.
И солнце светится рябое
На змейках пулеметных лент.
Нам повезло невероятно.
Растаял снег, ушла зима.
Винтовочных и автоматных
Патронов всюду просто тьма.
Наверно, в тех кустах полынных
По комьям плачущей земли
Меж черных проволочек минных
Нас Божьи ангелы вели.
Там был один окоп оплывший,
И в нем, откинувшись назад,
Стоял, как памятник застывший,
Погибший осенью солдат.
Худой, остриженный, белесый…
И прямо в середину лба
Осколком черного железа
Его отметила судьба.
Песок по брустверу ссыпался
Былинки ежились, шурша.
Сжимали скрюченные пальцы
Чуть поржавевший ППШ…
Немая горечь той картины
Из детской памяти ушла,
Но, словно взрывом старой мины,
Сегодня сердце обожгла…
Всем хотелось иметь револьвер или пистолет, но они были редкостью и ценились дорого. У меня был немецкий «вальтер» (9 миллиметров) и наган (револьвер с барабаном, называли его еще милиционерским, «легавским»). Наган мне подарил «на всякий случай» дядя Вася (В. М. Раевский), вернувшийся из госпиталя инвалидом. Он был ранен в бою, когда, лежа на земле, окапывался. Пули задели несколько позвонков, пришлось потом долго лежать в госпитале. «Вальтер» я купил на толкучке у барыги за 10 золотых пятерок 1901 года. Он был хорош тем, что был разработан под патрон «парабеллума», а этих патронов было очень много.
Сейчас разыскивают без вести пропавших героев войны. Находят иногда чудом сохранившиеся документы убитых, записки в гильзах и тому подобное. А во время войны (да и несколько лет после нее) десятки тысяч трупов в полях и в лесах вокруг Воронежа лежали не захороненными. Путешествуя вокруг Воронежа пешком или на велосипедах, мы, мальчишки, видели это своими глазами. В первые годы после боев легко было различить немцев и русских по шинелям, по оружию, по каскам, по документам. Но оружие постепенно собиралось, одежда истлевала. Году в сорок шестом остались одни лишь косточки белые. Но и тогда еще можно было различить останки — по пуговицам, по остаткам пуговиц. Ржавые железные — наш солдат, белые окислившиеся — немец (алюминиевые были у них пуговицы). К сорок девятому году, когда наконец всё разминировали, и этих примет не осталось. Поле боя между Воронежем и Подгорным мне особенно хорошо известно: каждое лето мы с ребятами ездили через него на велосипедах на Дон — купаться, ловить рыбу. На наших глазах это поле меняло облик. В сорок девятом году останки убитых собрали и захоронили у Задонского шоссе около города в большой братской могиле. Сейчас над могилой памятник погибшим в боях за Воронеж. И мне доподлинно известно, что почти половина лежащих под памятником — немцы. Кто знает — может, так и должно быть?
И еще одна мысль пришла мне в голову. Я был молод, я не воевал, не был призван в армию — в конце войны мне было пятнадцать лет. Но о войне, о фронте я знаю несравненно больше, чем, скажем, московский поэт N., призванный в армию в запасной полк в марте 1945 года и фронта в глаза не видавший. Но N. служил все-таки в армии во время войны (у него даже медаль «За победу…» есть), и он считается поэтом-фронтовиком и бойко пишет о войне бездарные стихи. Есть в нашей поэзии такие липовые «фронтовики», которые, как N., либо вовсе пороху не нюхали, либо работали после войны, после Победы в редакциях армейских газет оккупационных войск.
Я немало мог бы написать о войне. Но этот материал хоть и годится для стихов, но далеко не всегда. Многое требует прозы. Вот почему несколько неуклюжим получилось стихотворение «Поле боя» (1967). Да, я хорошо помню лица этих восемнадцати-двадцатилетних мальчишек с винтовками, принявших на себя в 1942 году страшный удар — лавину танков на земле и лавину бомб с неба. Промороженные, высушенные ветрами, их тела хорошо сохранились к весне 1943 года.
После того как Воронеж был освобожден, потянулись долгие недели, а потом месяцы ожидания какой-либо вести о матери и младшей сестренке. Но никаких вестей не было. А ведь они могли погибнуть и под бомбами, и в Песчаном Логу, и где-то там, далеко, куда большинство жителей города угнали немцы.
Стихия смерти бушевала вокруг, но странное дело: мы со Славкой свято и твердо верили, что мать и сестренка найдутся. Мало того, мы отыскивали на развалинах и пепелищах детские игрушки для Валечки. Так звали нашу сестренку в раннем детстве, а вообще-то она Валерия, и сейчас ее зовут Лерой. Имя сменили словно бы для того, чтобы поскорее забылся ужас, который они с матерью пережили.
Росла гора кукол и прочих игрушек для Валечки. Я сделал для нее деревянный кукольный гарнитур: кроватки, стулья, столики, шкаф. Собирали мы для Валечки и цветные обрывки, лоскутки. И кроватка для нее самой нашлась, и детский стульчик. Отец почему-то с печалью смотрел на нашу суету. Особенно когда мы приносили какую-нибудь очень красивую игрушку. Шел июль 1943-го. Разлука и полное безвестие длились уже второй год.
И вдруг отец пришел с работы веселый, радостный, словно пьяный:
— Нашлись, ребята, и наша мать, и наша Валечка! Они в Борисоглебске! Завтра приедут на почтовой машине. Я сейчас по телефону с мамой говорил! Делайте полную уборку в квартире!
Следующим утром я услышал со двора радостный Славкин голос:
— Толя! Мама приехала! С Валечкой!
Я молнией скатился с четвертого этажа по лестничным перилам. У старинных кованых, но всегда открытых ворот стояла мама в каких-то нищенских лохмотьях, в старых галошах на босу ногу, подвязанных веревочками. По щекам ее текли слезы… А у Валечки в руках был запеленутый в тряпку початок кукурузы. Она его баюкала.
Была радость. Но для нас со Славкой она была какой-то будничной. Мы так долго их ждали, что появление их казалось совершенно закономерным. Мы считали, что они не могут погибнуть (так в детстве не верят в смерть!), и они не погибли.