— Спасибо, что приехал!
Тут же и Селезнев, Миронов, и Иван Сидоров, которого я почти забыл, один из Землянухиных, и Чижов. Приехали и пришли попрощаться с Борисом все оставшиеся в живых бывшие члены КПМ. Не приехал только с Сахалина Игорь Струков, не приехала из-за опоздания телеграммы Марина Вихарева.
Ленька Сычов, Димка Буденный. Аня в черном:
— Толечка, здравствуй! Ты совсем белый лицом! Не спал ночь? Пойди выпей водки на кухне. Там ребята.
На кухне сидела ставшая совсем взрослой сестра Бориса Светка, младший его брат Юрка в офицерской форме, Виктор Павлович — какой-то совсем маленький. Мне налили чайный стакан водки, полный. Я выпил залпом, не закусывая, и — к гробу. Уступили мне сразу место в изголовье, напротив Ани. Валерка — рядом с нею, худенький, бледный мальчик в сером свитере и в очках. Особенно тяжело было смотреть на него.
Борис в гробу совсем как живой. Синячки небольшие на лице. Я поцеловал его холодный лоб.
Небрежные швы вскрытия на голове и на шее. Вскрытие показало, что не было никаких серьезных повреждений. Смерть наступила от замерзания! Да, воды чуть-чуть хлебнул. Но шофер с поломанными двумя руками вытащил его из воды. Нужно было ему искусственное дыхание сделать или хотя бы головой вниз потрясти. Нельзя было бросать его, оставлять на снегу. Борис (это тоже показала экспертиза) сам начал дышать, лежа на снегу, и дышал, пока не замерз. Шофер обессилел — оказалось, что у него сломана и нога… А остальные пошли искать попутную машину и оставили Борьку мокрого на снегу. Мы с Юрой Киселевым Бориса не оставили бы никогда… А мороз был большой. Замерз. Даже видно — уши синие, обмороженные.
Гроб несли только друзья. Машина похоронная. Улица Карта Маркса. Телецентр. Внесли цветы, венки. Один был особенный: «…от самых близких друзей-единомышленников». То есть от КПМ. От КПМ, которой давным-давно уже не было, но которая особенным образом жива в душе каждого из наших ребят. Дружба осталась, остался какой-то внутренний долг, какая-то сила, живущая в каждом из нас. Много венков. На одном лента: «УКГБ ВО. Воронежские чекисты глубоко скорбят… трагической гибели… коммуниста…» На похороны приехал с группой офицеров сам генерал. Стояли в почетном карауле. Они правильно сделали, что приехали на похороны, — отмежевались от тех горе-чекистов, которые год держали нас в подвалах, а потом отправили в лагеря…
И, наконец, последний путь к кладбищу. Холод. Все наши — без шапок, хоть и долго шли. Митинг. Составленные из казенных блоков речи. Только Галя Поваляева, диктор, сказала несколько человечных, точных и по-женски грустных слов.
Глубокая, с нишей в торце могила. Суглинок. Слишком большая ограда. Это Юрка на заводе тяжелых прессов сделал. Юрке много пришлось — и ограду, и венок, и собирать друзей со всех концов — все Юрка Кисель делал… Как всегда в тяжких случаях. Добрая и нежная душа — Юра Кисель. Рыдал, говорят, накануне, с ума сходил от горя…
Поминки. Снова речь о журналисте Батуеве. Но ведь Борис Батуев известен был в Воронеже не только тем, что он главный редактор телевидения. А все, словно сговорились, молчат о самом главном, что было в жизни Бориса. О том высоком взлете в юности и страшной его и нашей трагедии, которые озарили всю его жизнь. «Заговор молчания» нарушил я. Что я сказал?
— Борис был по-настоящему сильным человеком. Еще в юности он сумел повести за собой людей к возвышенному, светлому идеалу. Пусть это была юношеская романтика, пусть сейчас почему-то нельзя говорить об этом. Но почему нельзя? Зачем у нас шоры на глазах? Давайте отодвинем, снимем эти шоры и скажем вслух то, что знает каждый… Борис был руководителем организации… еще в юности. Можно об этом сказать? Конечно, можно. Нужно! Судьба Бориса жестока, но возвышенна. Была большая, смелая честность и высота в этом благородном порыве!.. Жизнь есть жизнь, и обо всем, что было в жизни Бориса Батуева, можно говорить, не боясь. Плохого, дурного в ней не было. И та часть жизни Бориса, о которой мы нынче так старательно умалчивали, была его высоким нравственным подвигом!
В зале, а было на поминках человек сто, совсем стало тихо. О чем-то задумались офицеры. Глаза Чижова, который сидел напротив меня, были полны животного страха, словно он ждал, что сейчас взорвется под полом атомная бомба.
— Толя! Прочитай, пожалуйста, стихотворение «Кострожоги». Его Боря очень любил, — попросила Аня.
Я прочел «Кострожоги» и посвященное Борису стихотворение «Ты помнишь, мой друг? На окне занавеска…»
Над белоснежным проспектом Революции в черном небе сияла одна-единственная яркая звезда. Это была звезда Бориса Батуева.
— Да, это, конечно, Борькина звезда! — уверенно подтвердил мою мысль Юрий Киселев и добавил: — Знаешь, Толич, ты должен написать обо всем этом, о КПМ, о нашей юности.
— Напишу, Юра. Обязательно напишу.
Слава Богу! Я свой долг выполнил.
1988
СТИХОТВОРЕНИЯ
НЕ НАДО БОЯТЬСЯ ПАМЯТИ
Снег над соснами кру́жится, кру́жится.
Конвоиры кричат в лесу…
Но стихи мои не об ужасах.
Не рассчитаны на слезу.
И не призраки черных вышек
У моих воспаленных глаз.
Нашу быль все равно опишут,
И опишут не хуже нас.
Я на трудных дорогах века,
Где от стужи стыли сердца,
Разглядеть хочу человека —
Современника
И борца.
И не надо бояться памяти
Тех не очень далеких лет,
Где затерян по снежной замети
Нашей юности горький след.
Там, в тайге,
Вдали от селения,
Если боль от обид остра,
Рисовали мы профиль Ленина
На остывшей золе костра.
Там особою мерой меряли
Радость встреч и печаль разлук.
Там еще сильней мы поверили
В силу наших рабочих рук.
Согревая свой хлеб ладонями,
Забывая тоску в труде,
Там впервые мы твердо поняли,
Что друзей узнают
В беде.
Как же мне не писать об этом?!
Как же свой рассказ не начать?!
Нет! Не быть мне тогда поэтом,
Если я
Смогу
Промолчать!
1962
НАЧАЛО ПОЭМЫ
Начинаю поэму.
Я у правды в долгу.
Я решить эту тему
По частям не смогу.
Только в целом и полном
Это можно понять.
Только в целом — не больно
Эту правду принять.
Как случилось такое,
Понять не могу:
Я иду под конвоем,
Увязая в снегу.
Не в неволе немецкой,
Не по черной золе.
Я иду по советской,
По любимой земле.
Не эсэсовец лютый
Над моею бедой,
А знакомый как будто
Солдат молодой.
Весельчак с автоматом
В ушанке большой,
Он ругается матом
До чего ж хорошо!
— Эй, фашистские гады!
Ваш рот-перерот!
Вас давно бы всех надо
Отправить в расход!..
И гуляет по спинам
Тяжелый приклад…
А ведь он мой ровесник,
Этот юный солдат.
Уж не с ним ли я вместе
Над задачей сопел.
Уж не с ним ли я песни
О Сталине пел?
Про счастливое детство,
Про родного отца…
Где ж то страшное место,
Где начало конца?
Как расстались однажды
Мы с ним навсегда?
Почему я под стражей
На глухие года?..
Ой, не знаю, не знаю.
Сказать не могу.
Я угрюмо шагаю
В голубую тайгу…
1962
ОТЕЦ
В серый дом
Моего вызывали отца.
И гудели слова
Тяжелее свинца.
И давился от злости
Упрямый майор.
Было каждое слово
Не слово — топор.
— Враг народа твой сын!
Отрекись от него!
Мы расшлепаем скоро
Сынка твоего!..
Но поднялся со стула
Мой старый отец.
И в глазах его честных
Был тоже — свинец.
— Я не верю, — сказал он,
Листок отстраня. —
Если сын виноват, —
Расстреляйте меня.
1962
СТИХИ
Когда мне было
Очень-очень трудно,
Стихи читал я
В карцере холодном.
И гневные, пылающие строки
Тюремный сотрясали потолок:
«Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..»
И в камеру врывался надзиратель
С испуганным дежурным офицером.
Они орали:
— Как ты смеешь, сволочь,
Читать
Антисоветские стихи!
1962
МОСКВА
Я в первый раз в Москву приехал
Тринадцать лет тому назад.
Мне в память врезан
Скорбной вехой
Тюрьмы облупленный фасад.
Солдат конвойных злые лица.
Тупик, похожий на загон…
Меня в любимую столицу
Привез «столыпинский» вагон.
Гремели кованые двери,
И кто-то плакал в тишине…
Москва!..
«Москва слезам не верит» —
Пришли слова
На память мне.
Шел трудный год пятидесятый.
Я ел соленую треску.
И сквозь железные квадраты
Смотрел впервые на Москву.
За прутьями теснились кровли,
Какой-то склад,
Какой-то мост.
И вдалеке — как капли крови —
Огни родных кремлевских звезд.
Хотелось плакать от обиды.
Хватала за душу тоска.
Но, как и в древности забытой,
Слезам не верила Москва…
Текла безмолвная беседа…
Решетки прут пристыл к руке.
И я не спал.
И до рассвета
Смотрел на звезды вдалеке.
И стала вдруг родней и ближе
Москва в предутреннем дыму…
А через день
С гудком охрипшим
Ушел состав — на Колыму…
Я все прошел.
Я гордо мерил
Дороги, беды и года.
Москва —
Она слезам не верит.
И я не плакал
Никогда.
Но помню я
Квартал притихший,
Москву в те горькие часы.