Черные колокола — страница 3 из 59

— Тысячи людей стекаются на кладбище Керепеши. Трудящиеся венгерской столицы провожают в последний путь останки безвинно погибших товарищей. У гроба Ласло Райка стоят его близкие и друзья: Юлия Райк с сыном, Имре Надь, Геза Лошонци…

Умолк диктор. И снова траурная мелодия.

— Друзья?.. — Старый Шандор с недоумением посмотрел на сына. — Имре Надь и Лошонци никогда не дружили с Ласло Райком. Чего ж они теперь…

— Сегодня каждый мадьяр — друг и брат Райка. Дьюла взял с каминной доски газету, развернул ее и долго вглядывался в портрет, обведенный траурной рамкой.

— Ах, Ласло, наш дорогой Райк!.. Ровно сто семь лет назад, в этот же день, шестого октября тысяча восемьсот сорок девятого года, в городе Араде австрийские власти казнили тринадцать генералов революционных войск Венгрии. И по стопам жандармов императора Франца Иосифа пошли мы, революционеры-марксисты. Боже мой, боже мой!.. Коммунисты арестовывали коммунистов! Коммунисты допрашивали и пытали коммунистов! Коммунисты судили коммунистов! Коммунист повесил коммуниста! Это пострашнее сибирских морозов, дунайского потопа, землетрясений.

Ласло Райк не первая и не последняя жертва произвола. В мрачные годы один за другим возникали устрашающие, дутые процессы, высосанные из перста указующего. Многих венгерских коммунистов пронзил этот бронзовый перст. Прошли огонь венгерской революции 1919 года, защищали Испанию от фашистов, сидели в концентрационных лагерях Франко и Гитлера, сражались за свободу в рядах Красной Армии, создали Венгерскую Народную Республику, строили социализм… Не думали, не гадали они еще раз попасть в тюрьму, в лагерь. Попали. Расстреляны, удушены, замучены в застенках Ракоши — Герэ — Фаркаша, культивированных личностей, властолюбивой троицы венгерского произвола. Всякий, кто не становился перед ними на задние лапки, не объявлял великим и гениальным все то, что они изрекли, кто осмеливался отмолчаться в их присутствии или, боже упаси, в чем-нибудь не согласиться с ними, высказать какую-нибудь свою мысль, — такой коммунист объявлялся социально опасным элементом, врагом народа и срочно откомандировывался на тот свет. Чаще всего это происходило без должного следствия и суда, в обход всех законов. Достаточно было «высочайшего» указания. Почти на каждом деле оклеветанных и невинно казненных была собственноручная подпись Ракоши…

Шандор Хорват выключил радиоприемник, достал сигареты, подошел к сыну.

— Покурим, Дьюла, и потолкуем.

Но им не удалось поговорить. Пришел Пал Ваш, сосед Хорватов, товарищ Шандора. Вместе они лет тридцать назад начали работать на Чепеле. Брови у Пала седые, а глаза черные и сияющие. Необыкновенно круглая голова и пышная серебристая шевелюра придают ему сходство с одуванчиком. И потому его так и называют друзья в веселые минуты — Одуванчик.

— Пошли, Шандор бачи! — скомандовал Пал Ваш. На нем непромокаемая, с капюшоном куртка, сапоги со шнурованными голенищами. В дальнюю дорогу собрался человек.

— Куда? — удивился хозяин.

— Куда все идут… на кладбище.

— Не тороплюсь в эти края. Подожду, когда меня понесут туда… ногами вперед.

Пал помрачнел.

— Отшучиваешься? В такой день! Шандор, мы должны быть на Керепешском кладбище. Мы, коммунисты, хороним своего товарища, отдаем ему посмертные почести, а они… — Пал умолк, прислушиваясь к колокольному звону, доносящемуся с улицы. — Боюсь я, Шандор, как бы всякая нечисть не попыталась превратить эти похороны в свой долгожданный праздник.

— Вот как!.. Боитесь даже мертвых? — вспыхнул Дьюла Хорват. Бросил в огонь камина сигарету, подскочил к другу отца. Он задыхался от гнева и презрения. — Значит, вешать Райка можно было на виду у всего мира, а реабилитировать и хоронить мученика следует втихомолку, с оглядкой, как бы чего не вышло? Так, да? Ну, чего ж ты онемел?

— Скажу!.. Справедливо, что мы так прощаемся с Райком. Но разве можно терпеть такое… чтоб к нашей чистой печали примазывались всякие…

— Вы оскорбляете венгерский народ, гражданин Ваш. Вся Венгрия оплакивает Райка.

— Вся Венгрия?.. И кардинал Миндсенти? И герцог Эстерхази с маркграфами и помещиками? Кулаки и торговцы?..

— Ладно, сосед, хватит вам разглагольствовать! Идите своей дорогой, а мы и без вашего компаса как-нибудь достигнем желанной цели.

Пал Ваш отвернулся от Дьюлы и перевел взгляд на старого Хорвата.

— И ты, друг, позволяешь так обращаться со мной?!

Шандор Хорват не поднял головы. Смотрел себе под ноги, дымил сигаретой.

— Когда твой сын, поэт, профессор, так разговаривает, я понимаю его: захмелел от чужой чарки. Но когда ты, рабочий человек, коммунист-подпольщик, терпишь такое, отмалчиваешься, я и не знаю, что подумать. Почему завязал язык? Понравилось быть молчальником?

— Дешево оцениваешь своего друга, Пал! — Шандор горько усмехнулся. — Вспомни: за одного веселого молчуна двух важных ораторов дают.

Пал ударил кулаком по раме, распахнул окно, и в дом ворвался надрывной звон церковных колоколов.

— Слышите?! И церковники оплакивают коммунистов. А они-то хорошо знают, что Ласло Райк и его товарищи были безбожники. Да если бы этот звон услышал товарищ Райк…

— Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.

Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.

— И тебе не стыдно? — Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. — Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.

Дьюла подошел к отцу, обнял.

— Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.

Шандор сбросил руки сына со своих плеч.

— Зря ты меня солишь — несъедобный я.

Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.

Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские — длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.

Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.

— Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?

Дьюла ласково кивнул брату.

— Сэрвус, веселые каблуки! — Шандор толкнул сына в грудь.

На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.

Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»

От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.

— Где ты был? — спросил Шандор. — Рыбачил?

— Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.

— И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, — сказал Дьюла.

— Да, купил! — вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. — Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? — Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.

— Ищи свой плащ там, где ты его оставил, — наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.

— А где я его оставил? Аням, Жужа!..

Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:

— Где мой дождевик?

Шандор проводил сына глазами, покачал головой:

— Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?

— Это и есть жизнь!. — Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.

Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.

— Нашел! — радостно завопил он, пробегая по комнате.

Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:

— Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»

Мартон не понял брата.

— Что ты? Стихи пишешь?

— Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.

— Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, — возразил Шандор.

— Ничего не понимаю! — нетерпеливо воскликнул Мартон. — О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…

— Марци, куда спешишь будто угорелый? — спросил отец.

— Вот розы… студенты доверили возложить.

Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.

— Марци, ты любишь Петефи?

— Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!

— «Национальную песнь» знаешь?

— Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» — молитва каждого венгра.