Неликвид УилкоксаБрайан ЭвенсонПеревод С. Лихачевой
Брайан Эвенсон опубликовал более десятка художественных книг. Его роман «Последние дни» (Last Days, 2006) удостоен премии ALA/RUSA как лучший роман ужасов года. В числе его произведений — «Дрогнувший нож» (The Wavering Knife, 2004), «Раздвинутый занавес» (The Open Curtain, 2006) и «Диссоциативная фуга» (Fugue State, 2009). Его произведения переводились на французский, итальянский, испанский, японский и словенский языки. Он живет и работает в Провиденсе, штат Род-Айленд, где руководит программой по литературному творчеству в Университете Брауна.
Не так давно, когда я навещал тетушку на другом конце Провиденса, в том месте, которое сама она называет домом отдыха, но которое на самом-то деле, как свидетельствует табличка на входе, является психоневрологической лечебницей (еще несколько десятилетий назад называлось оно, просто и без обиняков, Батлеровским домом умалишенных), меня взял за пуговицу какой-то тип, которого я поначалу принял за санитара. И доверительно зашептал, что хочет-де кое-что мне сообщить. Подумав, что речь пойдет о моей тетушке и о ее стремительно ухудшающемся состоянии, я согласился. По мере того как речь незнакомца убыстрялась и делалась все более бессвязной, а жестикуляция — все более беспорядочной, я осознал свою ошибку. Однако, опасаясь спровоцировать его на агрессию, я изобразил внимание и не делал резких движений до того самого момента, когда появились трое настоящих санитаров и после короткой борьбы обездвижили и потащили вопящего пациента прочь.
Лишь ближе к концу этого эпизода, когда я заметил, как человек вытащил из кармана острый осколок стекла, с одной стороны неаккуратно обмотанный тряпкой, и с его помощью какое-то время удерживал санитаров на расстоянии, я осознал, какой опасности подвергался. После того как пациент был обездвижен, ему попытались перевязать изрезанную ладонь, а у меня подкосились ноги, и я вынужден был прислониться к стене. Должно быть, я побелел как полотно, потому что один из санитаров, уводивших больного, отошел от своих спутников и вернулся удостовериться, все ли со мной в порядке. Убедившись, что я отчасти пришел в себя, он повел меня не к выходу, но в кабинет директора. Он вручил мне пластиковый стаканчик с водой, заставил присесть и взял с меня слово подождать там, пока мне не станет лучше.
Поначалу состояние мое было таково, что я не обращал особого внимания на то, где нахожусь, и вообще плохо осознавал, что делаю. Галстук мой оказался развязан, а воротник расстегнут, притом что я не помнил, как мои руки проделали то и это. В пластиковом стаканчике воды не осталось ни капли, и все-таки во рту у меня по-прежнему ощущалась саднящая сухость. Руки все еще тряслись и странно подергивались, как будто управлял ими некий чужой разум. С превеликим трудом овладев собою, я, чтобы отвлечься, поднялся на ноги и принялся расхаживать по кабинету.
Ничего примечательного в кабинете как таковом не было. Большую его часть занимал громоздкий дубовый стол, такой огромный, что просто в голове не укладывалось, как его когда-то удалось протащить в дверной проем. На столе лежал потрепанный бювар зеленой кожи, точно посередине него — один-единственный больничный бланк кремового цвета, и тут же, аккуратным рядком — четыре ручки. Усажен я был в потертое кресло с кожаной спинкой и кожаным сиденьем, крепко сработанное, возможно даже антикварное, хотя недурно сохранившееся. Такое же кресло стояло с другой стороны от стола, а позади него, вплотную придвинутый к задней стене, высился застекленный книжный шкаф. Он был заполнен старинными книгами по медицине — девятнадцатого века, не иначе! — а на нижней полке выстроились раззолоченные, переплетенные в кожу литературные труды. Пахло растрескавшейся кожей и пылью, пыль висела в мутном воздухе, и крохотные ее частички медленно кружились в луче солнечного света, падавшем сквозь одно-единственное окно.
Я расхаживал по кабинету взад и вперед. «Я уже вполне оправился, — твердил себе я, — я вполне могу уйти». И все-таки я не уходил. «Что же такое пациент пытался мне сказать?» — гадал я. Пытаясь его ублажить, я только делал вид, что слушаю, а сам пропускал слова мимо ушей, почти не вдумываясь, и теперь едва мог вспомнить, о чем шла речь. В его устах слова довольно быстро сменились бессвязными стонами и вскриками. При этом ощущалась в них некая характерная, своеобразная модуляция — словно все эти звуки были отнюдь не хаотичны, но осмысленны. Словно пациент изъяснялся на каком-то неизвестном отвратительном языке.
«Но что же это за язык?» — думал я, пока ноги снова несли меня мимо книжного шкафа. Наконец я остановился у его торца, напряженно размышляя. С этим языком, невзирая на университетское образование, я никогда не сталкивался. «Нет, — внушал себе я. — Я отлично знал, по опыту общения с тетушкой, что помраченный ум способен убедить сам себя в том, что ясен и здрав, и что структура языка — это еще не язык».
И все-таки выбросить того человека из головы мне не удавалось: я помнил, каким умоляющим взглядом бедняга смотрел на меня, ухватившись за мой рукав, и что именно говорил на четком и внятном английском, пока не перешел на беспорядочные, резкие звуки, каких человеческая гортань, казалось бы, не в состоянии произнести. «Нельзя их впускать, — твердил он мне, судорожно вцепляясь в мой пиджак. — Нет, — заклинал он, — статуя, она хочет умножиться». Кажется, говорил он именно это, но что значит — статуя хочет умножиться? «Возьми ее, — шипел он. — Упреди их», — или это было «убеди их»? «Пока они не пришли», — говорил он.
И тут глаза его остекленели, он издал звук, более похожий на рычание собаки, нежели на любое из известных мне слов человеческого языка, и я лишь великим усилием воли заставил себя не отпрянуть.
Я осознал, что уже какое-то время недвижно стою перед книжным шкафом, невидящим взором глядя в одну точку. Поначалу я сосредоточился на самом стекле и на собственном смутном отражении — но нет, не то. За стеклом стояла странная глиняная фигурка, статуэтка, что на первый взгляд казалась словно бы недоработанной, доделанной лишь наполовину. Я наклонил голову, пытаясь встать против света и разглядеть вещицу получше; и, не преуспев, просто-напросто открыл стеклянную дверцу.
Дело оставалось за малым — взять фигурку в руки. Оказалось, что она вполне закончена: антропоморфна по форме, но отвратительна с виду: скорчилась в противоестественной позе, вместо головы — какой-то покатый выступ, сверху бесформенный и странно ощетинившийся там, где крепился к плечам. Мне эта вещица показалась одновременно притягательной и пугающей. Она прямо-таки завораживала, хотя сейчас, объективно задумываясь: а почему, собственно? — я не нахожу тому объяснения. Возможно, потому, что ничего подобного я прежде не видел. Древней она не была — скорее современной: не исключено, что вылепил ее кто-то из пациентов. «Что за странная статуэтка», — сказал себе я и при этой мысли вновь задумался о загадочной встрече. Уж не эта ли статуя хочет умножиться, что бы это ни значило? Сам того не сознавая, словно бы против воли, я засунул вещицу в карман и закрыл стеклянную дверцу.
Я бы тотчас же и ушел, если бы внезапно не появился директор клиники. Это был дородный пожилой джентльмен, краснолицый, с пристальным взглядом, и хотя он, надо думать, очень удивился, застав в своем кабинете постороннего, ни неловкости, ни удивления он не выказал. А вместо того протянул руку и крепко пожал мою. Он представился как Уилкокс{71} и подтвердил, в ответ на мой вопрос, что принадлежит к именитой семье Уилкокс из Провиденса, — по его словам, он был одним из младших сыновей давно почившего Энтони Уилкокса.
Запинаясь, я рассказал директору, кто из его пациенток приходится мне родней. Он спросил, что случилось, — может быть, с тетушкой что-то не так? Я быстро заверил его, что нет, в том, что касается тетушки, все в порядке. Поскольку директор явно ждал продолжения, я объяснил, каким образом оказался у него в кабинете.
— А, — промолвил он, выпуская мою руку. — Вы имели сомнительное удовольствие познакомиться с Генри.
Я ответил, что странный пациент не поведал мне своего имени.
— А что поведал? — спросил он, и мне показалось, что взгляд его, внезапно заострившись, так и впивается в меня. — Чего он вам наговорил?
Не знаю, что помешало мне пересказать ему происшествие во всех подробностях. Возможно, его собственная манера держаться, его внезапное хищное любопытство. А возможно, дело просто в том, что в стенах сумасшедшего дома не хочется говорить ничего такого, что заставило бы усомниться в собственной нормальности. Как бы то ни было, я заявил, что Генри изъяснялся настолько бессвязно, что я вообще ничего не понял. Как только я убедил врача в этом — а заодно и в том, что даже если я чего и расслышал, то всерьез не воспринял, — он поспешил со мной распрощаться и проводил по лестнице к выходу.
С этого момента рассказ мой начинает звучать крайне сомнительно. Порою я и сам в него не верю. Если я предпочел не делиться с директором больницы подробностями столкновения с пациентом по имени Генри, то что и говорить о последующих событиях! Расставшись с тетушкой, я вернулся к себе в кабинет в университете. Вне больницы, белым днем, среди людей, в нормальности которых я нимало не сомневался, все происшедшее показалось сущим бредом. Да, я украл статуэтку, поддавшись сиюминутному порыву, втолковывал я самому себе, — должно быть, себя не помнил после столкновения с Генри; в обычной ситуации я бы никогда так себя не повел. Ну и ничего страшного: это просто безделушка, приобретенная Уилкоксом для коллекции, а может, памятный подарок от пациента; словом, пустяк. Говоря себе, что я непременно изыщу способ вернуть вещицу законному владельцу в следующий же раз, как приду навестить тетушку, я вытащил фигурку из кармана и убрал ее в стол.