Остаток дня прошел бессобытийно: я позанимался со студентами, провел несколько консультаций, посетил вечернюю лекцию в театре Мак-Кормака. К тому времени как пришла пора возвращаться домой, я про статуэтку напрочь позабыл.
И однако ж, когда я добрался до дома и полез в карман за ключом от подъезда, нащупал я не только ключи, но еще и нечто маленькое и твердое — это оказалась статуэтка. «Ладно, — сказал себе я, — я, должно быть, по чистой рассеянности пошарил в столе и, уходя, сунул вещицу в карман». Уделив этой мысли лишь долю секунды, я вошел внутрь и швырнул статуэтку в ящик со всякой мелочовкой, решив, пусть полежит там, пока не подвернется случай вернуть ее директору Уилкоксу.
В ту ночь меня мучили сны, каких я в жизни не видел. Я находился в странном городе, стены и углы его были просто-напросто неправильны — не знаю, как объяснить лучше. Я чувствовал, что мне там не место; у меня прямо голова шла кругом, а порою казалось, что и с гравитацией что-то не так, что я стою или шагаю по поверхностям, с которых мне полагалось бы упасть или соскользнуть. В этом городе я был немногим крупнее муравья; темные, монолитные строения без дверей и окон безучастно вздымались надо мною на головокружительную высоту, все в разводах какой-то плесени, — по крайней мере, так мне подумалось поначалу, однако на ощупь пятна оказались влажными и мокрыми. На общем фоне выделялось одно здание, гораздо шире прочих, приземистое с виду и по форме и, в отличие от других, не безликое — на одной неуклюже перекошенной стене красовался покоробленный барельеф, изображающий какую-то жуткую тварь — отчасти схожую с глиняной скульптуркой, мною похищенной, но только четче проработанную. Вот теперь я разглядел: то, что я принял на глиняной фигурке за шипы, на самом деле было щупальцами, словно кто-то оттяпал голову от коренастого уродливого тела и приделал вместо нее дряблое туловище головоногого. Тварь была огромная — и оттого казалась еще более жуткой. Охваченный благоговейным ужасом, я не сводил с нее глаз.
И тут тварь зашевелилась. Медленно, очень медленно она повернулась и уставилась на меня одним неестественным, бесстрастным глазом.
Я проснулся в холодном поту — и обнаружил, что глиняная фигурка стоит стоймя на моей прикроватной тумбочке — хотя в памяти не сохранилось, чтобы я поднимался с постели и переносил ее туда; зато я отлично помнил, как убрал ее в выдвижной ящик на кухне и там и оставил. И однако ж, вот она, тут как тут. Живу я один, так что я никак не мог переложить ответственность на кого-то другого, разве что этот кто-то вломился ко мне в дом, переставил фигурку, а затем ушел, ни следа не оставив. Сомнамбулизмом я никогда не страдал и даже представить себе не мог, что способен подняться в ночи, не просыпаясь, пройти в соседнюю комнату, выдвинуть ящик и притащить эту штуковину обратно в спальню. И все же она была здесь, передо мною.
Так что, не зная, что делать, я отнес статуэтку назад на кухню, подобрал один из ботинок — они так и валялись у двери, где я их сбросил, — и, раздавив ненавистного идола каблуком, тщательно растер обломки в пыль.
По крайней мере, мне казалось, что именно так я и поступил. Но когда я проснулся поутру, фигурка опять стояла на прикроватной тумбочке, лицом ко мне.
Порою мы спим — и убеждаем себя, что бодрствуем. Мы бодрствуем и убеждаем себя, что все еще спим. В течение последующих нескольких дней я изо всех сил тщился убедить себя, что ничего такого не происходит, что статуэтка вовсе не перемещается, словно бы по собственной воле, с тех мест, куда я ее кладу. Что я не уничтожаю фигурку снова и снова, только затем, чтобы она тут же снова возникла из ниоткуда, — что мне все это только мерещится. Наверняка, убеждал себя я, есть какое-то логическое объяснение происходящего. Но единственное логическое объяснение, которое я только сумел выдумать, отдавало паранойей: допустим, директор Уилкокс знал, что статуэтка у меня, и нанял помощника или целую группу помощников, и всякий раз, как я ее уничтожаю, они тайком подбрасывают мне в дом очередную копию. Я убеждал себя, что это все результат разыгравшегося воображения, что для меня невесть почему стерлась пограничная линия между фантазией и реальностью. Я даже попытался внушить себе, что на самом-то деле уничтожил фигурку, но затем каким-то образом, в состоянии диссоциативной фуги, вылепил новую, — и это повторялось снова, и снова, и снова. Но ни одно из этих объяснений меня не устраивало. Может, я спал и видел сон, может, я сошел с ума; может, кто-то старается убедить меня, что я сошел с ума. А может, со статуэткой действительно что-то не так?
Я взял больничный и несколько дней в университете не появлялся. Я оставил глиняную фигурку у пруда на кладбище Суон-Пойнт{72}: спустя несколько часов она уже стояла как ни в чем не бывало на столешнице в моей кухне. Я съездил через мост в Ист-Провиденс и выбросил ее в бухту Уотчемокет. Омерзительная статуэтка вернулась назад. Я дробил и перемалывал ее в пыль, а она все возрождалась и возрождалась. Я никак не мог от нее отделаться, как ни пытался.
Возвращались и сны, изображение на барельефе приглядывалось ко мне все внимательнее, а на стене странного массивного здания, украшенной барельефом, обозначилась тонкая полоска света, словно щель двери. При одной мысли о том, что я увижу за этой дверью, я леденел от ужаса.
Ну и как бы вы поступили в такой ситуации, я вас спрашиваю?
Я потерял покой, меня мучили кошмары, мне все больше казалось, что запереть в психиатрической клинике следует меня, а не мою тетю. Необходимо было любой ценой освободиться от этой штуковины, уж чем бы она ни была, — от этой фигурки, статуэтки или идола. Однако ж она меня не отпускала.
Так что я снова отправился в Батлеровскую лечебницу под предлогом навестить тетю, а на самом-то деле — с целью попытаться вернуть украденный предмет, в надежде хоть так от него избавиться. Будучи впущен внутрь, я спросил, не могу ли побеседовать с директором.
В кабинет его я попал без малейшего труда. Беспокоился я лишь об одном — что я войду, а директор, как на грех, окажется в кабинете, — но этого не случилось. Я был свободен делать что хочу.
Заранее продумывая план действий, я прикидывал, что дождусь, пока санитар не выйдет, а тогда быстро оббегу вокруг стола, открою застекленный шкафчик и засуну статуэтку поглубже. Вот и все, сущие пустяки: лишь бы директора на месте не оказалось. Так вот, директора на месте не оказалось, но в намерении своем я не преуспел. Почему? Да потому, что комната преобразилась до неузнаваемости. Теперь она словно бы принадлежала к совсем другому веку. Там, где прежде я видел массивный деревянный письменный стол и кожаные кресла, теперь стояли алюминиевые архивные шкафы, стол со стеклянной столешницей, заваленный бумагами, и два имзовских стула{73}. Где некогда высился застекленный книжный шкаф, теперь белела голая стена.
И однако ж, внезапно осознал я, кабинет директора выглядел именно так всякий раз, как я заходил туда прежде. Всегда, кроме того одного-единственного раза, когда я похитил статуэтку. Как же я тогда сразу не почуял что-то неладное?
Тем не менее я попытался оставить статуэтку в кабинете. Сперва попробовал засунуть ее в какой-нибудь из архивных шкафов, но все дверцы были заперты. Постарался как-нибудь понезаметнее пристроить ее на столе, накрыв бумагой, но странный бугор слишком бросался в глаза; я убрал лист — лучше не стало. Наконец я приподнялся на цыпочки и поставил фигурку на самый верхний край оконной перемычки; если повезет, то там ее не сразу заметят.
Тут бы мне и уйти, тут бы мне и бежать из этого узилища, так и не повидавшись с тетей, но в этот самый момент — я еле успел обойти стол кругом и оказаться по нужную его сторону, напротив стула, — вошел директор. Едва взглянув на него, я осознал всю глубину своего заблуждения.
Директор был хрупок и худощав, с землистым цветом лица, в хлипких круглых очочках. Он поздоровался со мной, назвав по имени; сказал, что очень рад видеть меня снова. И да, я осознал, что имел с ним дело прежде — более того, беседовал с ним не раз и не два, — как я мог позабыть? Я даже имя его помнил. Или, по крайней мере, помнил, что зовут его отнюдь не Уилкокс.
Как мне удалось выдержать первые минуты этого разговора, ничем не выдав своего смятения, — до сих пор в толк взять не могу. Наверное, мне снова достаточно было испугаться при мысли о том, что со мною станется, если я выкажу хоть какие-то признаки психического расстройства в стенах заведения, единственная цель и предназначение которого — изоляция душевнобольных. Вероятно, доктор все-таки заметил мое замешательство, но по доброте душевной ни словом о том не обмолвился или просто решил, что я разволновался в преддверии тяжелого разговора касательно моей тетушки.
Мы поговорили о тете, о ее самочувствии, о том, как она реагирует на лечение. Отперев один из архивных шкафов и вытащив толстую папку с ее именем на ярлыке, директор доверительно сообщил мне, что лечению пациентка не поддается и, по-видимому, все больше замыкается в своем внутреннем мире. Я и без того это знал — я же не так давно с нею виделся. Я просто пытался потянуть время, пока не возьму себя в руки.
Еще минуту-другую мы обсуждали состояние больной; я поблагодарил директора и заверил, что не сомневаюсь: врачи делают для нее все возможное. Наш разговор перешел на более общие темы, постепенно увял, и наконец я объявил, что, как ни досадно, мне пора бежать — ведь надо бы успеть и с тетей повидаться. Я встал; поднялся на ноги и он. Однако уже в дверях я не удержался и спросил о Генри.
— Генри? — повторил директор.
— Ну да, — кивнул я. — Один из ваших пациентов. Как у него дела?
Директор нахмурился.
— Обычно я обсуждаю состояние пациентов только с их родственниками, — отозвался он.