уднодоступных узких ущельях.
Вообще-то, я вовсе не желал гостю зла, но уж слишком близко он подобрался к правде о Пикмане; мне нельзя было подпускать его еще ближе — потому что правда о Пикмане, к сожалению, была тесно связана с правдой обо мне. Не то чтобы следовало помешать ему узнать правду — следовало просто заставить его посмотреть на эту правду под иным углом. Не важно, сколь многое он на самом деле знает — при условии, что знание это окажет на него нужный эффект. Вот Пикман бы все понял; да и Лавкрафт понял бы лучше любого другого. Лавкрафт сознавал, сколь на самом деле цепки и необъятны корни ужаса, и умел насладиться его эстетикой.
— Не пытаетесь же вы сказать, будто вы и есть Сайлес Элиот? — спросил профессор Тербер, сам отказываясь в это поверить — до поры до времени. Здравый смысл и научное мышление еще не утратили над ним власти.
— Но это же просто нелепо, профессор Тербер, — возразил я. — В конце концов, у меня в подвале не то чтобы источник вечной молодости, так? Это просто вода… и большую часть времени даже не загрязненная, но август выдался таким дождливым, а окрестные леса славятся своими грибами. Не далее как на прошлой неделе какая-то бедняжка из Ньюпорта отравилась бледной поганкой. Когда имеешь дело с такими видами, нужно знать, что делаешь. Знахари, вероятно, многому сумели бы нас научить, но их больше не осталось: кто-то бежал в Америку, кто-то мертв. Королевская коллегия врачей победила; а мы — ну, то есть они — проиграли.
Триггер на профессора пока еще никак не подействовал, а вот мои намеки — да. Гость покосился на пустой заварочный чайник, явно пытаясь вспомнить, сколько кранов было в кухне.
— Да не тревожьтесь вы, профессор Тербер, — утешил я. — Как вы совершенно верно подметили, болезнь почти исчезла, во всяком случае в той острой форме, которая была у Пикмана. А вот ослабленная форма, которая была у вашего деда… не исключаю, что ею и сегодня можно заразиться… но велика ли важность, если на то пошло? У вас, вероятно, станут вызывать фобический страх подземки и подвалы, ваша высотобоязнь усилится, но с такими проблемами люди обычно справляются. Единственное серьезное неудобство, учитывая ваши обстоятельства, состоит в том, что вы, возможно, перемените отношение к своему хобби… и к своей работе. Как это случилось с Джонасом Рейдом, верно?
Но профессор Тербер уже не смотрел на меня. Он пристально рассматривал что-то у меня за спиною — картину, которую, понятное дело, принял за работу Пикмана. Гость по-прежнему считал, что это Пикман, и гадал про себя, насколько легкий страх и отвращение, ею вызванные, могут усилиться при правильном воздействии. Но биохимия — это только основа; чтобы страхи выросли и созрели, их нужно питать и подкармливать сомнениями и намеками. Пикман это понимал, и Лавкрафт — тоже. На самом деле если основа у вас подходящая, то не важно, насыщать ли страхи ложью или правдой, но правда куда более артистична.
— Вообще-то, — сообщил я, — когда я сказал, что знаю, кто написал эту картину, я не имел в виду Пикмана. Я имел в виду себя.
Профессор так и впился глазами в мое лицо, ища предательские стигматы.
— Вы ее написали, — безжизненно откликнулся он. — В Бостоне? В двадцатых годах?
— О нет, — покачал головой я. — Я написал ее здесь, в ущелье, примерно лет двадцать тому назад.
— По памяти? — вскинулся гость. — С фотографии? Или с натуры?
— Я же сказал вам, что никаких фотографий не существует, — напомнил я.
Гипотезу насчет памяти я опровергать не стал; профессор же не всерьез это предположил.
— То есть вы все-таки являетесь носителем рецессивного гена, так? — спросил Тербер: ученый-рационалист в нем все еще не сдавал позиций.
— Да, — кивнул я. — И моя жена тоже, как ни странно. Она была австралийкой. Если бы я только знал… но, видите ли, в ту пору я знал только про колдовство, а знанием это не назовешь.
Профессор открыл было рот, но тут же снова стиснул зубы. Как ученый, он следовал логике — но, как ученый, он нуждался в подтверждении. Наши глубинные страхи всегда нуждаются в том или ином подтверждении, но как только оно получено, пути назад уже нет… да и пути вперед тоже, в каком бы то ни было смысле. Подтверждение получено, пазл сложился — и наше преображение завершилось.
— Шанс был один из четырех, — объяснил я. — Что до моего второго сына, его тело — истинный храм человеческого совершенства… и воду он может пить безо всякого вреда для себя.
Вот теперь ужас пустил корни и начал свою долгую, неспешную работу — постепенно врастая в самые глубины души.
— Но у меня тоже семья в Бостоне, — пробормотал гость.
— Знаю, — кивнул я. — В публичной библиотеке в Вентноре есть интернет; я все про вас прочел. Ну да болезнь не то чтобы заразна; и даже если вы передадите ее кому-то еще, мир не рухнет; она просто вызовет более личностное и более глубокое понимание анатомии ужасного и физиологии страха.
ТуннелиФилип ХолдеманПеревод С. Лихачевой
Филип Холдеман публиковался в самых разных изданиях. Его произведения появлялись на страницах журналов «Alfred Hitchcock’s Mystery Magazine», «The Silver Web», «Weirdbook» и других. Его роман «Берег теней» (Shadow Coast) вышел в свет в 2007 году. На протяжении десяти лет Холдеман проработал музыкальным критиком в журнале «American Record Guide». Он выступал в местных и общегосударственных СМИ на тему «Наука и суеверия» и пронес сквозь жизнь любовь к сверхъестественному в литературе.
Наш кирпичный многоквартирный дом постройки 1920 года изнутри пронизывали устланные восточными коврами переходы и коридоры — все равно как в каком-нибудь роскошном мавзолее, вот только обитали там не мертвые души, а вполне себе живые. Шестилетним мальчишкой я жил там со своими бабушкой и дедушкой и еще тетей, но не поблекшая изысканность старинного здания и не его стареющие жильцы будоражили мое детское воображение. В силу какой-то неведомой причины в этом своеобразном четырехэтажном строении мне начали сниться тревожные, сюрреалистические сны. Образы, поначалу смутные, постепенно обретали отчетливость, делались все ярче и навязчивее. После несколько ночей немого ужаса я уверился, без каких бы то ни было предпосылок, будто из глубин земли прямо под домом снизу вверх роют туннели гигантские белые черви.
Мои дедушка с бабушкой, недавно переехавшие из Биллингса, штат Монтана, объяснили, что такие кошмары в сознании впечатлительного шестилетки — дело обычное. Тетя Эвелин с неодобрительной прямолинейностью заявляла: «Ну, полно тебе тревожиться. Мы же на четвертом этаже живем, до твоей комнаты они точно не докопаются». А бабушка так просто отмахивалась: «Ступай-ка спать и не забивай себе голову всякой чепухой».
Дедушка восседал в своем обитом велюром мягком кресле, откинув голову к спинке, на вышитую салфеточку, и слушал радиоспектакль «Эмос и Энди»{164}. Шел 1950 год. Еще не так давно дед работал пильщиком в Монтане и Миннесоте; поговаривали, что он способен определить на глаз, сколько досковых футов леса погружено на вагон-платформу. Но в конце сороковых он решил перебраться в Сиэтл — отчасти из желания поработать на новой лесопилке, отчасти потому, что не привык подолгу задерживаться в одном месте. Его сокровенным желанием было побывать как-нибудь в Согндале, в Норвегии, — он там родился. На деда всегда можно было положиться: уж он-то что-нибудь дельное да посоветует.
— Они настоящие, — пожаловался я, чуть ли не хлюпая носом. — Если рука моя свесится с кровати, они как вцепятся в нее зубами — и утащат меня под землю!
— Ну так не свешивай руку с кровати, — посоветовал дед.
Зимой мы с бабушкой вылепили снеговика в открытом дворике перед нашим многоквартирным домом со щипцовой крышей. Миссис Мерфи неодобрительно глядела на нас из окна, потому что мы вытаптывали свежевыпавший снег своими галошами, катали снежные шары и вообще вели себя так, как будто двор принадлежит нам и только нам. Возможно, потому, что здание стояло в старой части города, других детей, кроме меня, там не было; во всяком случае, я их не припоминаю.
Вижу как наяву: вестибюль четвертого этажа был устлан винно-красной ковровой дорожкой с прихотливым узором, и вела она до угла, за который я не заглядывал. Ближе к концу коридора находилась квартира мистера Уорклана. Мистер Уорклан работал поденщиком-меховщиком и большую часть времени проводил в прохладном хранилище Вейсманского магазина одежды на Третьей авеню. Как-то раз он вытаращился на меня, словно впервые увидел, пока я поднимался наверх по главной лестнице — будто по темному лесу из отполированных столбиков и перил красного дерева. С площадки между этажами я увидел, как он наконец-то зашагал к своей двери, точно пьяница, заплутавший в недрах тонущего океанского лайнера и уверенный, что спасутся только женщины и дети.
Бабушка ласково накрыла ладонью мой лоб:
— Доброй ночи, Дэвид.
— А когда мама вернется? — спросил я, как спрашивал каждый вечер. И бабушка, как всегда, ответила, что не знает.
— А где она?
— Мы не вполне уверены, милый, но мы любим тебя, и ты будешь жить с нами. А теперь засыпай; я оставлю дверь чуть приоткрытой.
Из небольшой прихожей снаружи моей комнаты падал узкий луч света. Я прильнул щекой к прохладной подушке и начал задремывать, грезя о маме.
Когда мы с мамой переехали сюда, она спала в одной комнате с тетей. Отец, как мне сказали, перебрался «на другой конец города». На самом-то деле это мы его бросили. Поскольку с отцом я общался только на детсадовском уровне, никто не счел нужным объяснять мне что бы то ни было про наше бегство и последующий развод. Что до матери, помню, как еще вчера она была здесь, в квартире, помогала бабушке с глажкой, а назавтра взяла и пропала. Ее исчезновение явилось для меня настоящим шоком, но, промучившись неизвестностью несколько дней, я решил просто подождать — ведь мама непременно вернется. Я спрашивал о ней каждый вечер и каждый вечер ощущал в бабушкином ответе подспудную неуверенность.