Черные лебеди — страница 12 из 98

Ткач закончила разговор по телефону, достала из ящика длинную записную книжку, долго искала нужный номер телефона и снова принялась кому-то звонить.

Голос инспекторши был хрипловатый. Она надсадно кашляла, прикрывая трубку ладонью. Шадрин стоял до тех пор, пока она не закончила далеко не служебный разговор, в котором кого-то несколько раз назвала «голубчиком», расслабленно бросила трубку и посмотрела на посетителя так, словно заметила его только сейчас.

— Я вас слушаю, — и еле уловимым кивком головы — так сгоняют со щеки муху, когда заняты руки, — она показала Шадрину на стул.

Дмитрий сел:

— В прошлом году я закончил юридический факультет Московского университета…

— Куда были распределены? — как в давно запрограммированном диалоге, глубоко затянувшись папиросой, спросила Ткач.

— В прокуратуру Сокольнического района.

— И что же?

Дмитрий начал рассказывать о том, что с работой он справлялся, имеет благодарности, но в связи с новым положением о том, что на следовательской работе стали особое значение придавать здоровью, ему приходится подыскивать другую работу.

Инспектор слушала Шадрина, а сама делала какие-то пометки в ведомости, лежавшей перед ней. Раза два она перекинулась репликой с соседом, очевидно тоже инспектором, который тут же сообщил ей какие-то цифры.

— Странно… — губы инспекторши искривились в желчной улыбке. — Если таким образом начнут освобождать из прокуратуры Москвы инвалидов войны, то оголят всю прокуратуру.

— Я такого же мнения, но с моим мнением в городской прокуратуре не согласились, — ответил Дмитрий.

— С собой трудовая книжка? — не отрывая глаз от ведомости, спросила Ткач.

Дмитрий положил на стол трудовую книжку, диплом и характеристику. Ткач бегло просмотрела документы и, глядя на запись в трудовой книжке, закашляла в кулак. После очередной затяжки папиросой отодвинула от себя документы и подняла на Шадрина воспаленные, слезящиеся глаза:

— «По собственному желанию…» Странно. Ваше объяснение не совпадает с записью в трудовой книжке.

— Уж так получилось. В Кодексе законов о труде пока нет статьи о несовместимости оперативной работы со здоровьем. Пришлось писать заявление об уходе по собственному желанию.

— Ничем помочь не могу. По окончании факультета вы были распределены на хорошее место. А то, что вы ушли по собственному желанию, нас меньше всего касается.

— Но есть же положение, в котором говорится, что в течение трех лет молодой специалист находится в распоряжении вашего отдела и что…

Инспектор не дала договорить Шадрину:

— Голубчик, повторяю еще раз: нужно работать, а не летать с места на место. Вы уволились по собственному желанию. Так записано в трудовой книжке. Отдел молодых специалистов свое дело сделал: вас распределили великолепно! Вам дали работу. А то, что вы не сработались с начальством, — это не наше дело.

— Как же мне теперь быть?

— Устраивайтесь сами. Диплом у вас на руках. К тому же с отличием.

— Может быть, у вас есть заявки на периферию? Лучше всего в прокуратуру.

— Пока ничего нет.

— Может, мне зайти через недельку или через две?

— Ничего не обещаю… И скажу вам прямо, молодой человек: если даже будут заявки — вряд ли мы сможем направить вас на работу.

— Почему?

— А потому… — в голосе инспектора звучало явное раздражение.

Чтобы отвязаться от посетителя, Ткач набрала номер телефона и принялась вслух диктовать какую-то сводку.

Дмитрий встал, взял со стола документы. Долго шел он по тихим, устланным ковровой дорожкой коридорам, пока не очутился у двери кабинета, в котором работал его товарищ студенческих лет Георгий Зонов. То, что он был ученым секретарем коллегии министерства, Дмитрий узнал еще в вестибюле, где в особом списке, в рамочке под стеклом, стояли фамилии руководящих работников министерства.

Уже год Шадрин не видел Зонова, а за год столько воды утекло. Да и Зонов-то, может быть, уже не тот простодушный парень с Урала, который в юности писал стихи о космосе, о галактике и виртуозно играл на мандолине. Чтобы собраться с мыслями, Дмитрий присел в кресло, стоявшее рядом с дверью кабинета Зонова. Вспомнилось, как однажды они до самого рассвета бродили по гулким коридорам общежития и все спорили о Гегеле. Зонов, в отличие от него, читал Гегеля в оригинале, посвятил изучению философии гениального немецкого мыслителя не один год. Его раздражало, когда некоторые верхогляды судили о философии Гегеля не по трудам его, а по тощим обобщенным комментариям, которыми пользовались студенты.

Приглаживая свои черные густые волосы, то и дело спадавшие на лоб, Зонов обеими руками (это была его привычка) поправлял сползающие на нос кругленькие очки в белой металлической оправе и, распаляясь все сильнее и сильнее, доказывал, что многие наши дипломированные ученые мужи от философии по-настоящему-то подлинного Гегеля и «не нюхали».

«Такой ли он сейчас? Все тот же ищущий, мятущийся, неугомонный?..» — думал Дмитрий. Затушив папиросу, он бросил окурок в урну, стоявшую недалеко от кресла, и неуверенно взялся за ручку высокой выкрашенной под дуб двери. Чтобы пройти к Зонову, нужно было миновать еще одни двери.

— Вы к кому? — спросила секретарша.

— К Зонову.

Секретарша сказала, что Зонов в отпуске и что на работу он выйдет не раньше чем через две недели.

— Ему можно оставить записку?

— Пожалуйста.

Дмитрий написал Зонову записку:

«Георгий! Заходил к тебе. Ты, князь Светлейший, где-то на берегу Рицы или Голубого озера жаришь шашлыки и пьешь молодое грузинское вино. Я жарюсь под знойным солнцем столицы.

Мне очень, очень нужно тебя повидать. Если я впишусь в ритм твоих дел и забот, позвони моей жене по телефону: 31-17-43. Ольга Николаевна. А еще проще — позови кассиршу Олю из отдела «Одежда». Скажи ей, когда ты можешь меня принять.

На всякий случай — мой адрес: Колодезный переулок, дом 7, кв. 13.

Жму твою могучую уральскую лапу — неприкаянный грешник Дмитрий Шадрин».

Дмитрий передал записку секретарше и вышел из приемной.

Спускаясь по лестнице в вестибюль, он из окна увидел Ольгу. Она ходила по зеленому дворику министерства и время от времени бросала тревожный взгляд на парадную дверь, откуда вот-вот должен был выйти он.

Дмитрий остановился у широкого окна лестничной площадки и с минуту наблюдал за Ольгой. «Волнуешься, малыш? Ждешь…»

Когда он закрыл за собой тяжелую дверь вестибюля, Ольга уже стояла на каменных ступенях подъезда.

— Ну как? — бросилась она к нему.

Кивком головы Дмитрий позвал ее за собой и шел молча до тех пор, пока они не свернули на Кузнецкий мост.

— Неужели и здесь то же?..

Дмитрий сделал вид, что его волнует другое:

— Оля, а что, если мне придется выехать куда-нибудь на Север или на Дальний Восток? Поедешь?

Ольга пристально, с укором посмотрела в глаза Шадрина:

— Если ты еще хоть раз спросишь об этом, то я могу подумать, что ты до сих пор меня не знаешь.

— Больше никогда не спрошу.

— Наоборот, как раз я хочу уехать с тобой в любую глухомань. Я сама хотела об этом поговорить с тобой.

— Спасибо.

— Ты знаешь, Митя, я… тоже, как и ты… — Ольга не договорила.

— Что?

— Чувствую себя сильнее.

Шадрин посмотрел на Ольгу и улыбнулся:

— Из тебя, малыш, мог бы получиться хороший солдат. Жаль, что ты не была в моем взводе разведки.

Большая, разноголосая Москва, со своей людской пестротой, суетой и машинной неразберихой, с каменными глыбами нагретых солнцем домов плыла перед их глазами как огромная река в весеннее половодье.

IX

Часовой с винтовкой ввел в комнату арестованного солдата и тут же, по знаку Багрова, гремя сапогами, вышел. Переминаясь с ноги на ногу, солдат стоял у порога и простуженно покашливал, всякий раз поднося ко рту кулак.

«Нехороший кашель», — подумал Иван, вспоминая, что точно так же кашлял один из его сослуживцев, которого полгода назад с острой вспышкой туберкулеза положили в военный госпиталь, а потом совсем комиссовали.

— Проходи, садись.

Багров внимательно посмотрел на арестованного. Мятая, застиранная гимнастерка на нем висела мешком — видать, с чужого плеча. Иван знал, что если солдата отдают под арест по серьезным мотивам, то старшины не церемонятся: тут же переобмундировывают провинившегося, дают ему что похуже из старья, а иной раз и вовсе из того, что уже давно списано.

Кирзовые сапоги на ногах солдата были стоптаны. По заплатам и дырам на сгибах голенищ можно было судить, что они давно отслужили свой срок.

А солдат сидел и время от времени приглушенно и мелко, точно украдкой, покашливал.

«Наверное, держат в карцере. А там, известное дело…»

Иван отчетливо представил себе тюремный карцер. Подземелье. Полтора метра в ширину и два метра в длину. Пол цементный, холодный. В углу стоит вонючая параша. В нише сырой стены вмонтирована и замкнута на замок узенькая откидная железная койка, которую надзиратель поздно вечером отмыкает и в шесть утра снова замыкает. Брошенный в карцер арестованный семнадцать часов в сутки должен или стоять, или сидеть на холодном цементном полу, температура которого зимой и летом постоянная — несколько выше нуля.

— Давно под арестом?

— Двенадцатые сутки пошли.

— И все в карцере?

— В карцере, — голос солдата дрогнул. Казалось, что он вот-вот разрыдается.

— Простудился? — Багров протянул солдату открытый портсигар. — Кури.

— Спасибо.

Солдат неумело прикурил папиросу от папиросы следователя и снова разразился надсадным кашлем. На глазах его выступили слезы, которые он вытирал грязным кулаком.

— Что, крепкие?

— Нет… просто некурящий я, — глухо ответил солдат. Папиросу он держал так, словно гадал, что с ней делать: курить дальше или затушить в пепельнице, которая стояла на столе.

— Зачем же тогда закурил? — простодушно спросил Багров, точно перед ним сидел не подследственный, а младший товарищ.