Черные лебеди — страница 61 из 98

елен, перешагнув барьер гида и чувствуя себя вполне великолепно в роли мопассановского милого друга. Девица оказалась при всей ее кажущейся наивности с мертвой хваткой. Устроила такой шум, что Растиславский ходит мрачнее тучи. Она потребовала, чтобы он развелся со мной и женился на ней. Узнал обо всем этом и сам шеф. Узнала мать. Оказывается, девица рассказала. Вчера вечером шеф вызвал к себе Растиславского. У них была продолжительная беседа. О чем говорили — знают только они двое.

Со мной Григорий Александрович стал предельно корректен и вежлив. Чувствую, он что-то задумал. Я решила проверить свои предположения. Сказала ему, что мне все известно, что положение опозоренной и обманутой жены меня не устраивает. Я говорила долго. Он молчал и слушал, опустив низко голову, с лицом кающегося грешника. Потом я заговорила о том, что больше мне рядом с ним нечего делать. Он настороженно поднял голову. Я поняла, что он в растерянности. Потом сказала ему то, чего он так напряженно ждал. Я заявила, что уезжаю в Россию, и не позже, чем в этом месяце. Если бы ты видела в эту минуту его лицо! На нем было два выражения: фальшивое страдание отвергнутого мужа и сияющее ликование трусливого человека, выкарабкавшегося из беды. Жалкий и омерзительный человек, для которого нет ничего святого! На крышке костяного портсигара (с внутренней стороны) у него выгравированы слова, которые объясняют всю его сущность: «Обер давит унтера».

Вот он какой — этот человек, ради которого я ушла от Струмилина!

Растиславский стоял на коленях и просил меня, чтоб своим отъездом я не зачеркнула все то, чего он достиг в жизни. Боится официальной огласки своей мерзости. Когда я спросила, что от меня для этого требуется, он ответил: «Выезд твой на Родину должен быть мотивирован тяжелой болезнью дедушки».

Видишь, как он все заранее продумал. С какой удивительной точностью расписана вся партитура подлости! И я знаю: если его прогонят с работы («отзовут», как нашкодившего кота), он упадет мне в ноги, будет обливаться слезами и просить прощения. И я могу простить. А я не должна. Я не хочу ему прощать. Он слишком методично и планомерно калечил мою жизнь, чтобы мне быть великодушной.

Вот такие у меня дела, моя дорогая Оля. Передай привет всем нашим. Думаю, что я еще к вам вернусь, если примите. Сейчас живу одной мыслью: скорей бы на Родину!

Думаю, что это мое письмо — последнее.

Итак, дорогая Оля, до скорой встречи!

Остаюсь — твоя Лиля».


Ольга положила письмо на валик дивана и задумалась. Она отчетливо представляла себе лицо Лили в те минуты, когда та писала письмо. И особенно горько стало на душе, когда вспомнила Струмилина, его дочурку Таню. Она представляла его таким, каким видела в последний раз на перроне, под проливным дождем. Но поздороваться с ним тогда Ольга не решилась. Сделала вид, что не заметила. Не хотела, чтоб о его приходе знала мать Растиславского.

В этот же вечер Ольга написала Лиле письмо, в котором настаивала, чтоб та немедленно выезжала. И так устала от письма, что уснула сразу же, как только накормила дочурку.

Она не слышала, как пришел из читальни Дмитрий, как он разделся, как поужинал. Так крепко спят только молодые матери, измученные за день домашней колготой и грудным ребенком.

Поднимая гирьку стенных ходиков, Дмитрий увидел на маленьком столике исписанные листы. Письмо, как обычно, начиналось с исконно русского — «Здравствуй, дорогая…» В письме Ольга возмущалась поведением Растиславского, умоляла Лилю скорее возвращаться на Родину, где ее ждут дедушка, друзья. Дмитрий перевернул страницу. На обороте прочитал:


«…Ты спрашиваешь о Дмитрии? О нем я могу написать только хорошее. Он по-прежнему успешно работает в школе, преподает логику и психологию. В работу свою влюблен, как фанатик. Если в следовательской работе его вело вдохновение, то здесь его обуяла страсть. К урокам готовится так, как будто идет читать открытую лекцию в институте. На прошлом педсовете на него жаловались директору другие учителя. Ученики так увлеклись логикой и психологией, что стали хуже учить предметы, которые в школе являются основными. В пяти десятых классах и в пяти девятых у него за весь год не было ни одной тройки. В последний месяц на его уроки стали часто ходить учителя из других школ. Мне, конечно, это приятно. Ученики его очень любят. В эту зиму он раза три ходил с классом в туристические походы. Я иногда его даже ревную к школе.

Машутка наша растет. Ей пошел уже второй месяц. Вся в отца: лобастенькая, шустрая, упрямая. Даже родинки на плече и те отцовские.

Мои занятия в институте в этом году идут вяло. Много сил и времени отнимает Машутка. Но думаю, что через месяца два свалю политэкономию. В гуманитарных дисциплинах мне помогает Дима. Если б профессора так понятно и доступно читали курс политэкономии и исторического материализма, как это умеет делать мой суженый-ряженый, то эти предметы нельзя было бы не полюбить. Вот видишь, как нахваливаю я своего муженька. Но это за глаза, а в глаза я его частенько пилю и поругиваю.

Мама сейчас в подмосковном доме отдыха. Путевку дали с работы. Ей, бедняге, достается больше всех. Пусть хоть недельку-другую отдохнет от суеты.

Погода в Москве стоит самая лирическая. Тает снег, на крышах висят сосульки. На центральных улицах снега уже давно нет. Появились крымские мимозы. И в нашу низенькую хижину стало заглядывать солнышко. Наш домик обещают снести, а нам дать отдельную квартиру в доме со всеми удобствами. Боже мой, как я Жду этого счастливого дня, когда распрощаюсь с «удобствами на улице»! Думаю, что это будет скоро. А сейчас, в конце письма, еще и еще раз прошу об одном: скорее возвращайся на Родину.

Целую тебя. Твоя Ольга».


Но письмо на этом не заканчивалось. Чуть ниже, более размашистым и нервным почерком, была приписка:


«Дорогая Лиля! Хотела уже запечатывать конверт, как по радио передали ужасное. Даже не хочется верить. Жизнь Сталина в опасности. Он потерял сознание. И музыка! Какая музыка… Я совершенно разбита. Не хочется верить в плохое. Даже крохотная Машутка что-то почувствовала, расплакалась. Еще раз целую тебя, моя милая «иностранка»…»

Дмитрий положил письмо на стол и подошел к детской кроватке, в которой посапывала Машутка. Склонившись над кроваткой, стараясь чуть ли не дышать, чтобы не разбудить дочь, он долго вглядывался в младенческое личико, пытаясь найти в нем хоть маленькое сходство с собой.

Под окном сорвалась с крыши огромная сосулька и, упав на скамейку, раскололась. Дмитрий вздрогнул и осторожно отошел от кроватки. Еще раз перечитал в письме Ольги: «Даже не хочется верить. Жизнь Сталина в опасности. Он потерял сознание… Я совершенно разбита…»

Шадрин закурил и еще долго-долго молча сидел в темной комнате с собственными думами наедине. Он знал, что думы его — нехорошие, недобрые, но почему они именно такие, было неясно. Он только спросил себя: «Почему? Почему я не испытываю той тревоги, которая захлестнула всех, кто вокруг меня? Почему Ольга «совершенно разбита», а в моей душе нет той великой скорби, которая черной тучей нависла над страной? Почему в библиотеке старенькая гардеробщица, когда узнала, что жизнь Сталина в опасности, заплакала? Этот переполох в читальне… Но почему я спокоен? Даже жду чего-то нового, утренне-свежего. Может, это от личных неудач и той несправедливости, которые мне пришлось испытать при Сталине? Личные обиды всему причиной или что-то другое? Вот Ольга скорбит искренне. И если завтра случится беда, будет рыдать так, как может плакать человек только над гробом матери. А я? Смогу ли я заплакать? Нет, не смогу. Десять лет назад, когда с его именем мы ходили в атаку, пожалуй, заплакал бы, узнав, что его жизнь в опасности. А сейчас в сердце что-то вытравлено. Я усну спокойно. Страшно для меня только одно: что я не могу сказать об этих своих чувствах никому, даже Ольге. Ольга не поймет. Она пока все в жизни принимает таким, каким ей это преподносится. А мой мозг в последние годы все ощутимее поражает нигилизм. Он день ото дня истребляет узорные кружева моего былого несокрушимого оптимизма. Только не могу понять: мой нигилизм это вредная ползучая гадина или что-то полезное, истребляющее то, что мешает существованию здорового организма?.. — Шадрин потушил папиросу: — Больная философия! Лучше спать…»

Но спать Дмитрий не лег. Две недели назад он отправил письмо на имя Сталина. Теперь, достав из потайного местечка в столе его копию, он включил настольную лампу и уже в который раз принялся его перечитывать. Ольга об этом письме ничего не знала.


«Товарищ Сталин!

К Вам обращаюсь в этом письме с чувством искренней тревоги за мир, которому грозит ядерная война. Разум человеческий проник в микромир. В неблагоприятной политической ситуации, сложившейся между государствами, расщепление атома грозит миру катастрофой. Это понимают не только президенты и главы правительств, это видят и те, кто своими руками строит дворцы и хижины, кто пишет поэмы и пашет землю. Все знают и видят, что мир в опасности. И все, почти все хотят его спасти. Но как? Как спасти его — это, пожалуй, боль и загадка нашего трудного времени.

Как рядовой, маленький винтик громадной национальной машины, я мучительно долго думал над тем первым шагом, который необходимо сделать на пути к миру. И этот шаг увидел очень простым.

Никогда пушки не стреляли сами — из них стреляли люди. Значит — все зависит от людей.

Люди — это человечество, разделенное на государства и говорящее на многих языках. В каждом государстве — как в могущественном, так и в самом слабом — есть своя власть, свой свод законов, которые регламентируют общественное поведение людей и определяют права и обязанности каждого гражданина. В каждом государстве есть свои вооруженные силы. Во главе этих вооруженных сил стоит военный министр и подчиненный ему штаб. Военный министр имеет власть над вооруженными силами в государстве. Без его приказа ни малая, ни большая война начаться не может — такова сущность военной дисциплины: солдат действует так, как повелевает командир. Но власть военного министра ограничена властью главы правительства. Как и солдат, он не волен решать единолично вопрос войны и мира. Над