Черные листья — страница 108 из 145

Татьяна тяжело, с едва уловимым стоном, вздохнула и, как обычно, по-детски всхлипнула. Он ждал, что пройдет еще немного времени, ей станет легче, и она улыбнется. Но на этот раз она не улыбнулась. Наверное, слишком сильно Татьяна измучилась, прежде чем уснуть. И все же была необыкновенно красива.

Тарасов закрыл глаза, откинулся на спинку стула и глубоко задумался. Он знал, что болезнь его имеет необратимый процесс и с каждым днем, с каждым часом приближается конец. Винить в этом некого — во всем виноват он сам. Сколько раз давал себе твердое слово по-серьезному заняться лечением, да все как-то не получалось: то времени не было, то вдруг почувствует себя лучше и вообще забудет о своем недуге, а то и просто отмахнется — дьявол с ней, с болезнью, не так, в конце концов, страшен черт, как его малюют.

И вот наступил день, когда он с ужасающей ясностью понял: теперь уже никто и ничто ему не поможет. Это было примерно полгода назад, Алексей Данилович до сих пор помнит тот день… Помнит, как на какое-то неуловимое мгновение его словно накрыла черная туча, окутала, он задохнулся от удушья и именно в то мгновение до конца осознал, что обречен.

В первую очередь он подумал не о себе, а о Татьяне. Кажется, никогда еще Алексей Данилович не испытывал такого всепоглощающего страха и никогда не испытывал такого внутреннего леденящего холода. Все, что его ожидало в недалеком будущем, он увидел глазами Татьяны — глазами, в которых застыла не только неизбывная тоска, но и отрешенность, похожая на самое смерть, протягивающую руку не к нему, а к Татьяне. И никто Татьяну не мог защитить, никто не мог загородить ее от этой страшной неизбежности, от рока. Он даже во сне слышал голос жены, полный муки и отчаяния: «Я и дня не смогу без него… Я просто не захочу без него жить! Какой будет смысл?!»

Ему надо было немедленно уехать из дому хотя бы на несколько дней — уехать для того, чтобы Татьяна в эти дни его не видела: он был убежден, что по его глазам она все поймет. Особенно теперь, когда ему так тяжело. Да Алексей Данилович и сам не хотел в те дни быть рядом с ней: голос ее, каждое ее прикосновение, брошенный на него заботливый и сочувствующий взгляд причиняли ему нестерпимую боль, заставляли его внутренне метаться, а сил для этого у него не было, и он боялся, что однажды не выдержит и наружу выйдет все, что надо было таить в себе.

Кострову он тогда сказал:

— Хочу съездить в Донбасс, посмотреть, как они там работают. Имею в виду партийную работу. Ты не возражаешь? На недельку…

Николай Иванович не возражал бы, если бы Тарасов уехал даже на месяц. Он знал о болезни Алексея Даниловича не меньше его самого и однажды поставил вопрос перед секретарем райкома партии Антоновым так обнаженно, что и сам испугался своих слов:

— Ему надо уходить с работы. Совсем. На пенсию. Он не может работать спустя рукава, день, как говорят, да ночь — сутки прочь. Ему такое не по нутру… «Тлеть, — говорит, — не хочу и не могу. И ты меня, пожалуйста, не придерживай, не опекай…»

— А ты — тлеешь? — спросил Антонов густым басом. — Ты себя придерживаешь?

— Я — другое дело. Я одной ногой в могиле не стою.

— А он стоит?

— Да! — Костров выкрикнул это в каком-то отчаянии, поразившем и его самого, и Антонова. — Да, Василий Семенович, стоит. Мы с вами не кисейные барышни, чтобы скрывать от самих себя такие вещи. Нам это ни к чему.

— Нам это ни к чему, — задумчиво проговорил секретарь райкома. — Ты прав, Николай Иванович…

Он долго молчал, глядя куда-то в сторону, мимо Кострова, и Николай Иванович вдруг подумал, что мысли Антонова заняты чем-то совсем другим, посторонним, вовсе не относящимся к его тревоге за Тарасова. Густые, точно вымазанные угольной пылью брови секретаря райкома почти вплотную были сдвинуты, и между ними, как трещина в твердой породе, лежала глубокая морщина. «Знаю, забот у тебя немало, — подумал Костров, — но все же так-то вот безразлично нельзя…» Ему стало неприятно смотреть на Антонова, и он уже начал в душе поругивать себя, что явился сюда, но Василий Семенович внезапно проговорил:

— Скажи, Николай Иванович, почему существует такая несправедливость? Живут ведь на грешной земле, и подолгу, людишки, от которых только смрад да копоть, и, заметь, ни болячки к ним не пристают, ни в аварии они не попадают, будто сама судьба таких людишек от всех бед оберегает. А? Живут такие? Какого ж черта судьба эта самая Тарасовых не щадит?! Почему, скажи!

На смуглых его скулах заходили тугие, точно железные, желваки, а в темных глазах сейчас стояла какая-то непривычная для секретаря райкома растерянность. Он склонил голову на руки и опять надолго замолчал, потом глухим, будто говорил издалека, голосом сказал:

— Нельзя Тарасова на пенсию. Никуда с шахты нельзя, Николай Иванович. Понимаешь? Знаю я такую породу людей — коммунистами их зовут. Сжигает их огонь, бьет их жизнь, ломает, а к другой жизни они не приспособлены. Отними у них все это — и конец им. Зачахнут в два счета. И ты вот что: под землю его — ни на миг, прикажи всем своим, чтобы ни под каким предлогом. Головы поснимаю, если узнаю. И вообще… Можешь ты почаще в какие-нибудь легонькие командировки его посылать? Обмен, скажем, опытом партийной работы, изучение наглядной агитации на Донбассе или еще где, подальше, лишь бы развеять его, понимаешь? А завтра я с ним потолкую…

И вот Тарасов сам пришел проситься в командировку. Делая вид, будто не так уж он и рад просьбе своего секретаря парткома, Костров спросил:

— В этом есть крайняя необходимость? Ты уверен, что извлечешь из своей поездки какую-то пользу!

Алексей Данилович пожал плечами:

— Как тебе сказать? Крайней необходимости, конечно, нет, но…

— Да я просто так. — Николай Иванович явно испугался. «Черт меня дернул за язык! — сожалел он. — Чего доброго, раздумает…» — Я просто так спросил, — повторил он. — Конечно, поезжай! Донбасс есть Донбасс, там всегда можно найти чему поучиться. Но почему на недельку? Галопом по Европам мало дает. А мы тут как-нибудь управимся. Давай основательно, понял?

2

Алексей Данилович выехал в тот же день. Он давно никуда не ездил поездом и теперь, уютно, по-домашнему, устроившись в купе мягкого вагона, приказал себе расслабиться, хотя бы на время обо всем забыть и отдохнуть душой и телом. «Не так-то много мне осталось ехать, скоро ведь и конечная остановка, — с щемящей горечью подумал он. — Значит, надо не гнушаться даже маленькими удовольствиями…»

И сразу спохватился — вот и опять все о том же, все о той же конечной остановке. Неужели это будет преследовать до конца? И неужели нельзя никак иначе?

Долгое время он ехал в купе один — в вагоне вообще было мало пассажиров, и вначале его это радовало. Мерное постукивание колес, ни шума, ни суеты, за окном — густые сумерки, изредка рассекаемые светом станционных фонарей, и чистые струйки дождя, извилистыми дорожками стекающие по стеклам, — все приносило в душу умиротворение, отвлекало от надсадных мыслей, освобождало мозг от какого-то горячечного груза.

Однако через два-три часа ему стало тоскливо. Спать не хотелось, читать тоже, и время теперь точно остановилось, а мерное постукивание колес, тишина и извилистые дождевые дорожки на стеклах невольно навевали мысли о небытии: даже когда тебя уже не станет, все равно ничего не изменится. Так же будут на стыках рельсов стучать колеса, так же будут плыть по земле густые сумерки, и тонкие струи дождя будут падать с неба, образуя лужи на станциях и полустанках.

Алексей Данилович встал, прижался лбом к прохладному стеклу и долго смотрел за окно, хотя видеть там ничего не мог. Потом снова сел, оглядел купе и ни с того ни с сего сравнил его с катафалком. «И еду один, как в катафалке, на конечную остановку».

Неожиданно он услышал, как проводница сказала:

— Можете занимать любое место. Хотите, вот здесь, свободное купе.

Другой голос, тоже женский, приятный контральто, чистый какой-то, ответил:

— Нет-нет, пожалуйста, не надо… Я одна боюсь.

— Тогда вот сюда. — Проводница заглянула в купе Тарасова и спросила: — Вы не возражаете, гражданин, против попутчицы?

Пассажирка стояла за спиной проводницы, смотрела на Тарасова и, кажется, внимательно его изучала. Потом, оставшись, видимо, довольной своим осмотром, улыбнулась и смело сказала:

— Возьмете под свое покровительство? Обещаю не докучать вам.

Тарасов без особого энтузиазма ответил:

— Как вам будет угодно. — И, испугавшись своей невежливости, добавил: — Входите, пожалуйста. Буду очень рад.

Женщина — ей, наверное, было лет тридцать, может быть, даже меньше — вошла в купе, села напротив Тарасова и опять пристально взглянула на него. Тарасов засмеялся:

— Вас, как мне кажется, беспокоит одна мысль: что за тип находится рядом? Как с ним себя вести и не сделали ли вы ошибку, напросившись к нему в попутчицы? Угадал я, нет?

— Почти, — сказала она. — Только «тип» — слишком резко По-моему, вы не «тип».

— Пожалуй, — согласился Тарасов. — Я — Алексей Данилович.

— Елена Алексеевна. — Женщина сняла с головы простенькую шляпку, и по ее плечам рассыпались ржаные волосы.

Она по-особенному, едва уловимым движением встряхнула головой, и волосы ее, как показалось Алексею Даниловичу, стали похожи на волны ржаного поля, обеспокоенного легким ветром. Он даже почуял запах этого поля — не резкий, какой-то мягкий, словно колосья только-только проснулись и еще не освободились от капель утренней росы.

— Будем считать, что знакомство состоялось, — сказал Тарасов. — Подробности и детали уточнять не станем.

— Не станем, — согласилась Елена Алексеевна.

Она положила руки на колени и сидела теперь молча, немного смущенная, наверное, оттого, что все начала так бойко, а сейчас вот вдруг вся эта ее бойкость иссякла. Оставшись с глазу на глаз с незнакомым мужчиной, она не знала, как дальше себя вести, и тревожилась, как бы этот незнакомый мужчина не оказался одним из тех «попутчиков», которые всегда несказанно рады любым дорожным приключениям.