А потом у Тарасова был разговор с Евгеньевым. Пряча одобрительную улыбку, секретарь горкома сказал:
— Ну, горячая твоя головушка, ты хотя приблизительно представляешь, что тебя ожидает?
— Представляю, — ответил Алексей Данилович. — Я ведь прежде чем нанести Далеченку удар, подробно с его художествами ознакомился. Подлец из подлецов! А когда-то ведь был не таким. Или и был с гнильцой?
Евгеньев пожал плечами:
— Трудно сказать. Да я сейчас и не о том. Не хотелось бы мне, чтобы доброе твое имя склонять начали. Далеченок-то ни перед чем не остановится…
— Не остановится, — согласился Алексей Данилович. — Только верите, Георгий Дмитриевич? Даже если бы мне дыба грозила, я тоже не остановился бы. Каждой клеткой своей ненавижу подлость! До помутнения в глазах! В любых ее проявлениях…
Вот таким люди знали секретаря парткома шахты «Веснянка» Алексея Даниловича Тарасова, таким его знал и Павел Селянин, и каждый раз, когда ему приходилось с ним встречаться, он все более и более проникался к Тарасову глубочайшим чувством уважения. Как-то он откровенно, со всей искренностью сказал:
— Не знаю, Алексей Данилович, прав ли я, нет ли, но само слово «коммунисты» не является для меня чем-то абстрактным, не имеющим определенного лица. Коммунисты — это не масса, а личности, и в каждом коммунисте я хочу видеть личность Алексея Даниловича Тарасова. Если таковой не вижу — разочаровываюсь.
— Но если все коммунисты будут похожи на Тарасова, — засмеялся Алексей Данилович, — это и станет массой. Безликой. Ты сам себе противоречишь.
— Нет, не противоречу. Возможно, я не так сказал. Мне хотелось бы, чтобы в коммунисте я видел черты человека, которого я глубоко за эти черты уважаю. Чтобы честным он был, одержимым, никогда не кривил душой…
Тарасов опять засмеялся:
— Если бы я плохо тебя знал — подумал бы, что ты льстишь. Не берусь говорить лично о себе, но о тебе позволю заметить следующее: задатки всех черт, о которых ты сказал, в тебе присутствуют. И только от тебя зависит, чтобы ты стал настоящим коммунистом.
Павел Селянин хорошо помнил эти слова и часто по ним сверял свои поступки. Поэтому после всей этой истории со злосчастной скребковой цепью он испытывал чувство стыда перед Алексеем Даниловичем. Тот факт, что Тарасов его тогда, на совещании у Кострова, поддержал, говорил, конечно, о многом, однако Павел отлично понимал: поддержал Алексей Данилович для того, чтобы не дать ему упасть, а осуждать-то он его наверняка осуждает…
Они сели за маленький столик, и Алексей Данилович сразу же спросил:
— Как Клаша? Давно ее не видел.
— Все хорошо, — ответил Павел. — Спасибо. В последнее время я и сам ее не часто вижу. То она на работе, то я. Встречаемся накоротке.
— А говоришь — хорошо, — сказал Тарасов. — Плохо это, Павел, очень плохо. Избитая истина, но все же истина: жизнь скоротечна. Не успеешь оглянуться — а она уже к концу подходит. Молодые вы с Клашей, еще не научились ценить то, что есть.
— А вы научились?
Вопрос этот, заданный Павлом не совсем обдуманно, вызвал в Алексее Даниловиче странную реакцию. Он откинул голову назад и, закрыв глаза, долго молчал, то ли собираясь с мыслями, то ли вспоминая о чем-то, связанном с этим вопросом. А Павел, глядя на него, опять подумал (так же, как в ту минуту, когда Тарасов появился в кабинете Кострова), что Алексей Данилович очень плохо выглядит и стал почти совсем неузнаваем. И опять его охватило острое чувство жалости к Тарасову, и ему вдруг захотелось по-сыновьи обнять его и посидеть с ним просто так, как сидят самые близкие люди: ни о чем не разговаривая, отдавшись своим мыслям и каким-то непостижимым образом осознавая, что мысли твои схожи с тем, о чем думает близкий тебе человек…
— Научился ли я? — спросил наконец Тарасов. — И да, и нет… — Он болезненно улыбнулся и посмотрел на Павла. — Дала бы мне судьба еще десяток лет! Всего один десяток… Много это, а, Павел? Молчишь? Так я тебе скажу: это — вечность! Не веришь? А ты посчитай. Больше трех с половиной тысяч дней и ночей! Больше трех с половиной тысяч! Чего бы мы с тобой только не натворили! За десяток-то лет! А, Павел? Помечтаем?
Все то болезненное, что было и в голосе, и в полузакрытых глазах, и в каждой черточке лица Тарасова, внезапно исчезло, и теперь перед Павлом сидел совсем другой человек. Тарасов будто уже получил от судьбы так необходимый ему десяток лет и, от радости еще не точно зная, что он с ними сделает, как ими распорядится, уже отдавался чувству этой радости, как отдается какому-нибудь светлому чувству ребенок.
— Помечтаем? — снова спросил Алексей Данилович. — Ну, встряхнись же, старик! Хочешь, поедем на море? Ты, Клаша, Татьяна и я. Знаю я там чудесный уголок, настоящий земной рай. И живет в этом райском уголке некий дядя Коля, грузин по национальности, колдун по призванию. Настоящий колдун, Павел! Когда ты выпьешь у него рог «изабеллы», вот тогда и узнаешь, что такое настоящая жизнь. И не где-нибудь выпьешь, а в полутемном подвале, пахнущем замшелыми камнями и стариной. Бывало, приходим к нему с Татьяной купить на ужин литр сухого вина, дядя Коля тащит в подвал: «Пойдем попробуем, генацвале. Вино разный есть, вначале пробовать надо, потом покупать». Ну, идем. Садимся на пустые бочки, дядя Коля наливает три кружки, пробуем. Татьяна говорит: «Прелесть. Это берем, дядя Коля…» — «Есть еще больше прелесть, — говорит колдун. — Подожди, дорогая, попробуешь другой сорт, тогда решишь». И опять по кружке, а в третьей бочке — еще «больше прелесть», а в четвертой — вообще ц-ца! Дядя Коля красиво причмокивает и, шатаясь, идет наполнять пустые кружки. Потом мы все трое выходим во двор, звезды над головой пьяно хороводят, дядя Коля запевает, а мы с Татьяной подтягиваем: «Э-э-э, вариаллалле-е…» Прощаемся уже за полночь, Татьяна, уложив в сумку две-три бутылки вина и кучу персиков, пытается расплатиться, но дядя Коля говорит: «Зачем обижаешь старого человека, генацвале? Я к тебе с дорогой душой, а ты как? Приходи завтра, есть еще больше прелесть…» Ну как, Пашка, мчимся?
— Мчимся!
Павел смеется. Ему сейчас хорошо. Хорошо оттого, что перед ним Алексей Данилович тех лет, когда его еще не так подкосила болезнь. А может, он таким и останется? Вдруг произойдет чудо, и болезнь внезапно отступит? Ведь должна же существовать справедливость! Почему именно Тарасов, человек, который должен жить тысячу лет? Вот, например, он, Павел Селянин, — молодой, здоровый, ни разу еще не задумывавшийся над тем, что жизнь скоротечна… Можно ему все поделить пополам с Тарасовым?
— Мчимся, Алексей Данилович, — повторяет он. — Завтра же!
Однако Тарасов уже передумал:
— Нет. Море и колдун дядя Коля — это потом. Это всегда успеется. Мы начнем с другого. Завтра мы спустимся с тобой в шахту и провернем одно дельце, над которым я давно думаю. Сколько времени ты тратишь на подготовку ниш? Ага, молчишь! Знаешь, что тут вопиющая недоработка? Так вот, попробуем кое-что изменить. Дай-ка вон на том столике лист бумаги и карандаш. Сейчас мы с тобой кое-что обсудим…
Павел встал, подошел к соседнему столику, взял чистый лист бумаги, но карандаша здесь не было. Он обернулся, чтобы спросить у Тарасова, и словно окаменел: Алексей Данилович, схватившись руками за грудь, вдруг надрывно закашлял, лицо его побелело и исказилось от боли. Пытаясь не то преодолеть эту боль, не то скрыть ее от Павла, Тарасов хотел подняться, но сил у него не хватило, и он как-то растерянно попросил:
— Дай воды, Павел. И вон тот пузырек…
Потом он, словно извиняясь, сказал:
— Вот видишь… Ты только не смотри на меня такими испуганными глазами. Это у меня не первый раз, к этому я уже начинаю привыкать. Ты еще посидишь со мной? Я немного отдохну, а ты посиди…
Он опять откинул голову назад и прикрыл глаза. Лицо его продолжало оставаться таким же бледным, но уже не искаженным болью — она, наверное, отпустила под действием лекарства. Дышал Тарасов с трудом, будто ему не хватало воздуха, и изредка глотал что-то тягучее. Павел видел, как под нездоровой кожей по-мальчишечьи худой шеи двигается острый кадык.
Прошла минута, другая, и вдруг Алексей Данилович, точно продолжая начатый с самим собой разговор, не меняя позы, сказал:
— Да, человек действительно существо довольно странное. Казалось бы, все ясно, все на своих местах: ты — короткий миг в той вечности, которая не поддается пониманию. Всего лишь миг! Сто лет проживи, двести — все равно миг. А тебе хочется протянуть хотя бы еще десяток лет. Зачем?
Он словно в недоумении, словно сам удивляясь, пожал плечами, снова помолчал, потом, оживившись, проговорил:
— Я скажу тебе, Павел, зачем. Того, что сделаешь ты, лично ты, никто другой уже не сделает. Понимаешь меня? Другие могут сделать больше и лучше, чем ты, но лично твое — это и есть твой след. Лично твое! Если человек не будет об этом думать, жизнь на Земле умрет. Умрет, Павел… Дай мне еще глоток воды… А жизнь не должна умереть, потому что лучше ее на свете ничего нет. Может быть, мы начинаем осознавать эту истину слишком поздно.
Кажется, дышать ему стало легче. И лицо уже не было таким бледным и мученическим — щеки слегка порозовели, заметно разгладились складки на лбу и в уголках глаз. Но он продолжал сидеть, не двигаясь, точно боясь спугнуть пришедшее к нему облегчение.
— Я много о тебе думаю, Павел. Мне хотелось бы, чтобы ты стал настоящим коммунистом. До сих пор я не торопил тебя, но сейчас… Помнишь, мы с тобой говорили, что такое настоящий коммунист? Это не просто хороший человек, понимаешь? Хороших людей много. Добрых, покладистых, старающихся никого никогда не обидеть, никому не сделать больно… Таким на свете жить легко. Нервы — в порядке, из десяти человек девять — друзья и приятели, начальство к таким тоже благоволит — с ними спокойно, нехлопотно. А настоящий коммунист…
Алексей Данилович наклонился к Павлу, внимательно и, кажется, строго заглянул в его глаза.
— Когда-нибудь, — горьковато произнес он, — социологи совместно с медиками займутся вопросом: какая категория людей в нашей стране больше всего погибает от инфарктов? И наверняка в изумлении разведут руками: «Ба! Из десяти семь или восемь — коммунисты! Почему, откуда такое явление, где его первопричина?..» А ларчик открыть просто: ночей недосыпал кто? С волокитой схватывался ежечасно кто? Ни себя, ни других никогда не щадили, работали на износ, компромиссов не знали, с друзьями, если те сворачивали с нашей дороги, расставались, хотя часто испытывали боль и горечь… Вот, Павел, что тебя ожидает. — Тарасов засмеялся. — Сладкая жизнь?