Черные листья — страница 116 из 145

— Завидная жизнь, — коротко ответил Павел.

— Завидная? Правильно. Я двадцать лет такой жизни на сто другой не променяю. — Он встал, подошел к письменному столу, извлек из ящика исписанный лист бумаги, подозвал к себе Павла. — Держи, Павел Андреевич Селянин.

Это была рекомендация. Алексей Данилович Тарасов писал, что он верит Селянину и убежден, что тот никогда не посрамит высокого звания коммуниста. Павел Селянин горяч, порой допускает ошибки, но он честен, он ищет, у него настоящая хватка горного инженера…

Павел читал медленно, точно вникая в смысл каждого слова, и даже слегка шевелил губами, но слова и строчки плыли перед его глазами, и он с трудом их разбирал, потому что глаза застилал густой туман слез, которые он не в силах был сдержать. Ему вдруг представилось, что рекомендация Алексея Даниловича для вступления его, Павла, в партию — это не что иное, как завещание Тарасова, как последняя его воля, последнее его слово. Почему он так сказал: «До сих пор я не торопил тебя, но сейчас…» Почему сейчас? Не потому ли, что Алексей Данилович вдруг почувствовал приближение смерти? «Дала бы мне судьба еще десяток лет!» Он сказал это с какой-то страшной, нет, не надеждой, — с какой-то страшной тоской, точно уже уверовал, что ему больше ничего не дано… И такую же страшную тоску ощущал сейчас и сам Павел, боясь взглянуть на Тарасова, чтобы не выдать себя. Однако Тарасов, наблюдая за ним, все, наверное, понял.

— Брось, Паша, не надо, — сказал он, кладя руку на плечо Павла. — Мы ведь с тобой мужчины…

Сказал просто, не стал Павла ни успокаивать, ни лгать ему, и сам не ожидал ни успокоения, ни лжи. А Павла поразило, что в голосе Алексея Даниловича не было и грана отчаяния, какое бывает у людей, знающих о себе то, чего бы им не следовало знать…


…Ночью Тарасову стало совсем худо, и его увезли в больницу.

3

В ту же ночь, почти не сомкнув глаз, Павел сидел за столом, вновь и вновь пересматривая свои расчеты и графики. Ему вдруг стало ясно, что, как бы он ни бился, с одним своим звеном он ничего путного не добьется — получалось все как бы в миниатюре, все походило на детскую игру. Для того чтобы добиться успеха, чтобы струговый комплекс заработал на полную мощность, надо было подключать всю бригаду — всех до одного.

А вся бригада — это уже начальник участка Симкин, это «тихий змей» Богдан Тарасович Бурый, горные мастера других звеньев. Каждый из них вправе у Павла Селянина спросить: «А кто ты, собственно говоря, такой есть? Чего это ты вздумал нас учить уму-разуму?»

Однако другого выхода не было, потому что действительно получалась какая-то несуразица: звено Павла считало каждую секунду, люди уже втягивались, хотя и с трудом, в заданный Селяниным напряженный ритм, а приходила следующая смена и по старинке раскачивалась, не то что секунды — десятки минут летели впустую, и никого это особенно не трогало, а Богдан Тарасович Бурый, добренько улыбаясь, говорил: «Все в полном порядочке. План бригада потихоньку тянет. Кому этого мало — пускай просится в бригаду Чиха».

Михаилу Чиху, прославленному вожаку бригады рабочих очистного забоя, Герою Социалистического Труда Богдан Тарасович люто завидовал и, понимая, что сам он никогда не сможет работать так, как Чих, не упускал случая каким-либо образом бросить тень на Михаила Павловича. Внешне как будто и похваливая Чиха и даже превознося его, он со своей спокойной, доброжелательной улыбкой говорил:

— Чих — фигура. На всю страну фигура! С Министром — за ручку, с секретарем обкома партии — по рюмашке, первый гость на банкете, первое лицо в президиуме. Жизнь! Слава! Пускай попробует кто-нибудь по семь-восемь, а то и больше тысяч тонн дать в сутки. А Чих дает! Потому и гремит.

Богдан Тарасович оглядывал своих собеседников и так это незаметненько, мягонько вносил поправочку:

— Оно, говорят, и условия. У нас, скажем, лава — семьдесят-восемьдесят сантиметров, у Михаила Павловича — метр сорок. Новейшее оборудование кому? Ему! У него десяток цепей порвется — десяток незамедлительно и заменят. Товарищ Грибов, наш уважаемый начальник комбината, снимет трубочку соответствующего аппарата, вызовет директора шахты товарища Кузнецова и скажет: «Вы, Михаил Петрович, обстановку понимаете? Надо или не надо вам объяснять, что такое есть бригадир Чих во всесоюзном и даже мировом масштабе? Вы знаете, для чего служит и какую пользу приносит знамя? Знаете? Это хорошо. И посему приказываю: бригаду Чиха немедленно всем обеспечить».

— Значит, — спрашивали у Бурого, — слава Чиха не совсем, так сказать, заслуженная? Тянут Чиха?

— Ну-ну-ну! — Богдан Тарасович даже руками замашет. — Я про злые языки говорю. Про язычников. Где их нет, злых язычников? Плетут, плетут… От зависти, конечное дело.

И сам же продолжал плести, делая вид, будто вместе с другими возмущается, что «язычники» бросают тень на честного человека. У него спрашивали:

— А чего бы вам, Богдан Тарасович, не посоревноваться с Михаилом Павловичем? Глядишь, и о вас бы по-доброму заговорили…

Бурый как-то безнадежно взмахивал руками:

— Куда мне, грешному! Я не под той звездой родился! Судьба ведь не всем ласково улыбается…

А ведь знал, что дело вовсе не в судьбе и не в счастливой звезде. Чих отдавал работе всего себя без остатка. Спросить у него: «А когда же, Михаил Павлович, ты для себя живешь, для личного?» Он, пожалуй, даже удивится такому вопросу. А шахта это что — не личная жизнь? Это не для себя? Можно, конечно, и пару часов у телевизора посидеть, и с женой в кино или театр сходить, и интересную книжку почитать, да ведь все равно в это время большей частью о шахте думаешь. Как оно там, все ли в порядке?..

Иногда придет с работы, скажет дома: «Ну, дела отлично идут. Можно отдохнуть покапитальнее…» И начнут с женой планы на вечер строить: в парке часок погулять — раз, приболевшую родственницу навестить — два, на последний сеанс в кино сходить — три… И потом — хорошенько выспаться.

И вот они гуляют в парке. Ходят по аллеям, смеются, что-то там вспоминают о прошлом, спорят, где лучше отпуск провести: на море ли поехать, на Байкал или еще куда…

— Давай посидим на скамье, — просит Михаил Павлович. — Вон там, под кленом.

Садятся. Михаил Павлович нет-нет да и взглянет на часы. Вроде бы так, по привычке. Вроде бы от нечего делать. Но жена подозрительно спрашивает:

— Ты чего? Ты чего засуетился?

— Я? Ничуть. Сидим же… Все нормально…

Но как обманешь человека, с которым прожил десятки лет и который знает тебя, как свои пять пальцев. Жена смотрит ему в лицо и немножко грустно улыбается:

— Вот и погуляли… Выкладывай, что у тебя.

— А и сам не знаю. Беспокойно как-то… Бывает у тебя вот так: будто и причины нет, а беспокойно? Бывает?

— Бывает. У всех оно так бывает…

— Да?

— Да.

— В лаве, понимаешь, когда уходил, порода вдруг пошла… Как оно там сейчас… Михаил Петрович просил: «Наведайся, мол, на всякий случай».

Вот и все. Теперь, когда ему стало «беспокойно как-то», уже ничего не сделаешь. Ничего. Всё от него отдалится, все станет ненужным и неинтересным. И вечер потускнеет, и желание посмотреть новый фильм исчезнет, и сидеть на этой вот скамье под кленом или бесцельно бродить по парку покажется нудным занятием. «Как оно там сейчас?» — вот единственное, что неотступно будет занимать его мысли.

И теперь лучше уж не терзать человека, лучше уж постараться до конца его понять и не носить в душе на него обиду. Не в первый ведь и не в последний раз слышишь от него это слово: «Беспокойно». И знаешь, что по-другому он не может…

Знает об этом и Богдан Тарасович. Да еще как отлично знает! Порой сам себе признается: «Горит человек! Такому не одну, а три Золотых Звезды Героя не жалко!» И все же черная зависть точит и точит Богдана Тарасовича, и ничего поделать он с собой не может. Потому и плетет — хоть немножко, а все-таки легче станет…

«…Да, трудно, трудно будет расшевелить такого человека, как Богдан Тарасович, — думал сейчас Павел. — И рабочей гордости в нем не гора, и честности не море… С Симкиным тоже легче не будет. Особенно после этого совещания у Кострова. Не надо было цеплять Симкина, не надо было настраивать его против себя. Черт меня подери, когда же я научусь быть покладистым человеком?!»

Клаша сидела в другой комнате, готовила какой-то срочный материал для газеты. Посидит-посидит, потом встанет и, как Павел, начинает шагать из угла в угол. Туфли сбросить забыла, стучит каблучками по паркету — то быстро-быстро, то совсем медленно: наверное, вынашивает какую-то мысль. «Не работа, а каторга у этих журналистов, — думает Павел. — Как заведенные. Все у них срочно, все первостепенной важности. Давай-давай! И недоброжелателей у них больше, чем друзей. Недоброжелателей, как говорят, навалом. Чуть-чуть зацепят человека — уже готово. Не то что здороваться перестает — волком глядит!»

Павел тихо вошел в комнату Клаши, остановился у двери, прислонившись плечом к косяку. Клаша, наклонившись над столом, что-то писала. Во всей ее позе — в приопущенных плечах, в безвольном наклоне головы, в ссутулившейся спине — чувствовалась смертельная усталость. Но когда Павел через минуту-другую шагнул к ней, она встрепенулась, словно чего-то испугавшись, и, кажется, прикрыла руками какие-то исписанные листы бумаги.

— Ты что, Клаша? — спросил Павел. — Я напугал тебя?

— Да, напугал, — призналась Клаша.

Он подошел к ней, сел рядом. Клаша продолжала прикрывать исписанные листы руками, и Павел, засмеявшись, сказал:

— Понимаю. Спрячь все это на время в стол. А спрашивать я ни о чем не буду… Десяток минут о том о сем поболтаем для разрядки…

Однако Клаша теперь решила ничего не прятать. Убрав руки, она вдруг проговорила:

— Статья о тебе. О твоей, так сказать, деятельности. Смотри: «Начальник участка шахты «Веснянка» А. Симкин»…

— Цепь? — спросил Павел. — Селянин — жулик? Рецидивист? Пять лет ему в условиях строгого режима?