— Вы не посмеете! — крикнул Великович. — Я подам в суд! За хулиганство!
— Помолчи, молодчик, — сказал Павел. Сказал с таким презрением, будто перед ним находился не человек, а какое-то мерзкое существо, на которое и глядеть-то тошно. — Помолчи, не с тобой говорят. И не смерди…
— Не надо, Павел, — снова повторила Клаша.
— Хорошо, не надо.
Он открыл дверь и сказал Великовичу:
— Уходи!
— Это его кабинет, — заметила Клаша. За все это время она ни разу не взглянула на Великовича, будто того тут и не было: — Пусть остается, а мы уйдем.
Однако Павел совсем остановиться уже не мог. Делает он, конечно, что-то не так, ему это было понятно, и он знал, что после, может быть, сам свои поступки осудит и сам в них потом раскается, но сейчас он просто не в силах был подавить в себе желание каким-то образом отплатить Великовичу за Клашу…
Великович сказал:
— Я вас не задерживаю, товарищ Селянин.
Как ни в чем не бывало, он сел за свой стол и выразительно посмотрел вначале на Павла, потом на открытую дверь. Наверное, этот наглый взгляд и такая же наглая улыбка, искривившая его губы, и подтолкнули Павла на тот поступок, в котором он действительно потом раскаивался. Он даже не помнил, как оказался у кресла Великовича, как обеими руками схватил его за шиворот и, проволочив по кабинету, с силой вышвырнул за дверь. Великович упал, но тут же быстро вскочил на ноги и засеменил, засеменил по пустынному коридору, не произнося ни звука, боясь оглянуться назад и лишь кося глазами по сторонам: видел кто-нибудь или нет все, что произошло, станет ли достоянием гласности его позор или никто о нем не узнает.
…Долго они шли по улице молча. Павел вел Клашу под руку, и ему почему-то все время казалось, будто ее легонько пошатывает. Устала, наверное, думал он. Извел ее этот прохвост. Сказала бы о нем раньше… Чего боялась? Считала, что я не должен был вмешиваться? Все мы так часто считаем. Дома, в обычной обстановке, — пожалуйста, вмешивайтесь, защищайте близких людей. А на работе? Работа что — другой мир? Другая жизнь? Она что — за запретной чертой? Кто-то там над близким человеком издевается, мочалит его, а мы — ни-ни. Не нашего это, мол, ума дело. Семейственность. Не наша зона!..
Он невольно взглянул на свои руки и про себя усмехнулся: нет, не замарал. Не пристало… Будет жаловаться? Плевать! Главное не в этом. Главное в том, что не хватило сил перебороть в себе злого зверька. Сидит, сидит он в тебе, до поры до времени затаившись. А потом вдруг прыг — и выскочил. Зверек этот. И на душе как-то постыло…
— Вот такие дела, Клаша, — сказал, точно обращаясь к самому себе, Павел. — Не ангелы мы. Хорошо это или плохо?
— Не знаю, — вздохнула Клаша. — Наверное, хорошо…
Глава девятая
У Андрея Андреевича Симкина было такое ощущение, словно он шел-шел по ровной, хорошо знакомой дорожке, никто его, кажется, не толкал, а он вдруг споткнулся и хотя не упал, но вынужден был остановиться, чтобы оглядеться и подумать: а почему же все-таки он оступился, где та невидимая кочка, о которую он внезапно споткнулся?
Вспоминая свой разговор с Павлом Селяниным, Андрей Андреевич то мысленно отметал его доводы о роли рабочего человека в научно-технической революции, то начинал сомневаться в своих собственных доводах, и тогда, казалось ему, он терял почву под ногами и почва эта колебалась, а вместе с ней колебался и он сам, не зная, за что ухватиться и как вновь обрести уверенность в самом себе.
Нет, конечно, Симкин никогда не был против того, чтобы рабочий — будь то шахтер, токарь или сталевар — обладал максимумом технических знаний, в совершенстве владел бы той техникой, которую ему вручали ученые и конструкторы; он ни в коем случае не был и против того, чтобы расширялся кругозор шахтеров и оттачивался их интеллект. В конце концов, Симкин слегка даже презирал тех рабочих, чей уровень не поднимался выше среднего и чьи привычки оставались теми же, какие были у рабочих двадцатых и тридцатых годов. Тем можно было простить все, думал Андрей Андреевич, они на ноги ставили Советскую власть, поили ее и кормили. Но эти… Этим он не прощал. Не прощал ни грубого, с примесью блатного жаргона, языка, ни нечесаных косм, ни грязных рубашек и засаленных пиджаков.
И все же Андрей Андреевич понимал: его и Павла Селянина взгляды имеют различия более существенные, имеют, пожалуй, другие корни. Технический прогресс начался не сегодня, и рабочий человек не вдруг овладел какой-то суммой знаний — это аксиома. И Селянин тут никакой Америки не открывает. Но одно ли то же — обычный технический прогресс и вот эта лавина научно-технической революции?
Андрей Андреевич как-то спросил у Павла:
— Слушай, Селянин, помнишь, ты у Кострова что-то цитировал по поводу НТР и духовного развития человеческой личности? Откуда это?
Задавая свой вопрос, Симкин явно испытывал что-то похожее на чувство стыдливости или смущения. И тон его был вроде как бы полушутливый: хочу, мол, хоть приблизительно причаститься к разной там чепухе, которую ты взял на вооружение. Однако Селянин видел, что Андрею Андреевичу не до шуток.
На другой день Павел принес ему журнал, и Симкин, не скрывая удивления, воскликнул:
— Литературный журнал? Только и всего?
— Только и всего, — улыбнулся Павел, заметив на лице Симкина полное разочарование. Но тут же погасил улыбку и уже серьезно сказал: — На одной из конференций, Андрей Андреевич, где присутствовали в основном наши инженеры, я услышал от писателя такие слова: «Нам есть чему поучиться друг у друга: мы ведь люди одной профессии — инженеры человеческих душ…» Кто-то тогда подал реплику: «Мы? Вы не ошиблись адресом, товарищ писатель?» Тот, не задумываясь, ответил: «Нет, не ошибся. Уголь, который вы добываете, в конце концов, излучает не только тепло обычное, но и тепло человеческой души ваших рабочих… Или я ошибаюсь?» Надеюсь, вы согласны с такой точкой зрения?
Симкин в ответ лишь пожал плечами, небрежно сунул журнал в карман и ушел. А дома, запершись у себя в комнате, чтобы никто не мешал, начал читать статью, на которую ему указал Павел. Читал с недоверием — что нового может сказать писатель или литературный критик, если он сам, инженер Симкин, долгие годы проработавший рука об руку со своими рабочими, не в силах до конца разобраться в вопросах человеческих взаимоотношений? Чему инженер Симкин может у него поучиться?
И вдруг его взгляд остановился на двух абзацах, словно бы приоткрывших завесу трудных сомнений, в последнее время не дававших ему покоя. Он читал:
«Когда человек поставлен в условия, всемерно способствующие бурному, энергичному раскрытию душевных и интеллектуальных сил, способностей всех и каждого, инициативы, хозяйственной сметки, идейной убежденности, он получает такое удовлетворение от своей деятельности, такую полноту ощущений, что необходимость создавать, искусственно поддерживать иллюзию какой-то личностной исключительности не только отпадает сама собой, но и становится смешной, стыдной, признаком умственной и нравственной неполноценности. К созданию именно таких условий направлены ныне решающие усилия общества.
И наоборот, когда все потенциальное богатство и бесконечное разнообразие человеческих взаимоотношений и общественных связей сводится так или иначе к пресловутому «давай-давай», в основе которого неуважение и недоверие к тому, кто должен давать, тогда мнимая эта исключительность, как это ни странно, становится, как и возможность экономического принуждения, одной из опор такого порядка, дополнительным средством давления; если все на равных, кого и погонять?»
Кажется, Андрей Андреевич не сразу понял, о чем речь. Или ему хотелось дойти до самой сути сказанного в этих абзацах? Немного подумав, как бы переваривая то, что все-таки до него дошло, он снова принялся читать и неожиданно воскликнул:
— Черт подери, а ведь это здорово! И прямо в точку!.. Да, Павел Селянин, конечно, не пророк, но он умеет смотреть дальше других. И глубже. В основе «давай-давай» и «жми» действительно лежит неуважение и недоверие к тому, кто должен давать… А для нас эта формула стала как евангелие для верующих… Верующих во что? В силу своей власти? Селянину и вправду нет необходимости создавать и искусственно поддерживать иллюзию личностной исключительности. Это ему ни к чему: он знает, что делает. Для него главное — не личностная исключительность, а уважающая себя и уважаемая другими личность. Кто заставил Лесняка спускаться в шахту к чужому звену в качестве «консультанта»? А что говорил гроз Глухов? «У Павла Андреевича каждый человек — фигура!» С какой зависимостью он это сказал и с какой гордостью!..
Чуть ли не всю ночь просидел Андрей Андреевич в одиночестве и все думал, думал, то мысленно опять начиная спорить с Селяниным, то вспоминая свой разговор с отцом и встречу в лаве с Лесняком и Глуховым и вдруг загораясь желанием немедленно увидеть Павла и сказать ему, что он, Симкин, во многом теперь с ним согласен и Павел может рассчитывать на его поддержку. Потом так же неожиданно к Андрею Андреевичу приходила мысль совсем другого рода: как это могло случиться, что он, Симкин, опытный инженер, имеющий за своими плечами не один год организаторской работы, съевший с шахтерами не один пуд соли, вынужден теперь что-то пересматривать в своих взглядах, методах, даже привычках, и вынуждает его к этому человек, который не сделал еще и сотой доли того, что сделал сам Симкин. Разве у него, инженера Симкина, нет никакого самолюбия, нет никакого чувства собственного достоинства? Не постыдным ли будет для него вот такой поворот, не станут ли над ним подсмеиваться Каширов, Стрельников и иже с ними?..
Руководящие работники шахты часто собирались у Кострова словно бы случайно, без всякого повода. Никто никого к директору не приглашал, не намечалось какое-либо совещание, но приоткрывалась дверь, просовывалась голова или начальника участка, или инженера, или бригадира, и Николай Иванович говорил: