А потом у нее неожиданно начало темнеть в глазах, и она испугалась, что вот-вот потеряет сознание и не увидит больше живых глаз мужа, не успеет с ним проститься. Прижавшись губами к его холодеющим губам, Татьяна уже не отрывалась от них. Она точно по глоткам пила его последнее дыхание, точно хотела вобрать в себя хотя бы маленькую частичку той жизни, которой он еще жил, но которая должна была через мгновение прерваться. Может быть, с этой частичкой ей и удастся как-то просуществовать без Алексея Даниловича вместе с маленьким Алешкой, а если она не сможет, то и уйдет с мыслью, что Алексей Данилович не просто рядом, а в самой душе ее, и он и она — это теперь неразделимое целое…
Татьяна не слышала, как вошел врач, а вслед за ним и Павел, не сознавала, где она теперь находится. Вокруг была ночь, сырая и темная, длинная, как тысяча безрадостных лет, длинная и холодная. Кончится она когда-нибудь, эта страшная ночь, Татьяна не знала, да, пожалуй, и не хотела знать: не все ли теперь равно, что происходит вокруг.
Небо еще с ночи заволокло сплошными тучами и по-осеннему заморосило, а далеко на западе полыхали зарницы, как будто оттуда надвигалась гроза. Но сюда она так и не пришла, и утро наступило по-осеннему хмурое, тоскливое, серое. На листьях и ветках деревьев висели, как слезы, прозрачные капли, верхушки терриконов дымились, словно затухающие пожарища, и жидкие полоски дымков уходили за низкие тучи, размывались там, тонули в темноте. Воздух, насыщенный влагой, казался густым, он глушил звуки, и траурная мелодия почти неслышно плыла над людьми, идущими за гробом в скорбном молчании.
Поддерживая Татьяну, Павел ощущал, как она пытается унять нервную дрожь, которая помимо ее воли всю ее временами охватывала. Павел сильнее прижимал руку Татьяны к себе, но она, наверное, этого совсем не чувствовала. Она вообще сейчас ничего, кроме своего великого горя, чувствовать не могла: весь мир, все его печали и радости, тревоги и волнения представлялись ей ничего не значащими в сравнении с этим горем, которое сразу ее опустошило и сделало жизнь ненужной.
Рядом с Клашей Селяниной шел Алешка, Алешка Тарасов. Татьяна изредка вспоминала о нем, протягивала к нему руку, точно ища в нем опоры, но сын, потрясенный не меньше, чем она, наглухо в себе замкнулся и тоже словно отстранился от несправедливого мира, внезапно нанесшего ему такой тяжелый удар. Вот идут люди, много людей, они, наверное, любили отца, его смерть опечалила их, и Алешка Тарасов в душе своей благодарит их за участие, но они все-таки идут, они живые, хотя среди них есть уже и старики, а вот отца нет и не будет. Почему? Почему умер именно отец? Он ведь был лучше всех. Таких людей, как отец, больше не найдешь… Как же так случилось, что теперь Алешка остался без человека, который был ему не только отцом, но и другом?
Клаша сказала:
— Алеша, дай мне свою руку. Будем идти вместе.
— Мы и так идем вместе, — неприветливо ответил он.
Клаша Селянина хорошая женщина, это скажет каждый, но что она может понять в Алешкином несчастье? Думает, небось: вот возьмет Алешку за руку — и ему станет легче. Да не станет ему легче, хоть сто тысяч рук протяните! Одну руку отца он не променяет на миллион рук! Может это Клаша Селянина понять или нет?!
Он все же поднял на Клашу глаза и увидел на ее лице слезы. Клаша смахивала их ладонью, а они снова бежали по щекам, и она опять их смахивала, а губы у Клаши скорбно дрожали, и Алешка вдруг подумал, что Клаша все понимает, потому что она — добрый и чуткий человек. Он приблизился к ней вплотную, не глядя, нашел Клашину руку и обхватил ее ладонь своими маленькими пальцами.
…Гроб стоял на вынутой из могилы сырой земле, и на лицо Алексея Даниловича оседали крохотные капельки дождя, похожие на росинки. Даже мертвое, лицо его не стало строгим и отчужденным, боль, которую он так долго носил в себе, уступила место покою и умиротворенности. А Татьяне казалось, что Алексей Данилович сейчас откроет глаза и спросит: «Танюша, ты здесь?» И станет надрывно кашлять, задыхаясь от удушья, а она будет метаться, не зная, как ему помочь… «Спокойнее, Танюша, — скажет он, улыбаясь, — это сейчас пройдет… Это не страшно…»
Георгий Дмитриевич Евгеньев, когда-то работавший на одной шахте с Алексеем Даниловичем, а теперь первый секретарь горкома партии, говорил, волнуясь:
— Умер человек, носивший высокое звание коммуниста… Умер человек большой русской души и горячего сердца…
На лицо и непокрытую голову Евгеньева тоже оседают капельки дождя, похожие на росинки. Но на его лице нет ни умиротворенности, ни покоя. И кажется, будто та боль, которую носил в себе коммунист Алексей Данилович Тарасов, перешла к коммунисту Евгеньеву.
— …Он, наверное, мог еще долго жить… если бы обладал более холодным сердцем… Но разве жизнь измеряется количеством прожитых лет? Алексей Данилович говорил: «Тот, кто тлеет, а не горит, не может знать, что такое настоящее счастье…»
Да, Алексей Данилович говорил именно так — Павел это хорошо помнил. И еще Алексей Данилович говорил: «По-настоящему счастливым человеком может быть лишь тот человек, который приносит хотя бы крупицу счастья людям…»
Он приносил. Он не тлел. И, конечно, мог бы еще долго жить, если бы у него сердце было похолоднее. «Но разве жизнь измеряется количеством прожитых лет?..»
— …Когда умирают такие люди, это не значит, что они навсегда уходят от нас… — Голос Евгеньева крепнет и теперь будто пробивает плотный, насыщенный влагой воздух.
А Павел думает: «Кто это говорил: «Живые закрывают глаза мертвым, мертвые открывают глаза живым!» Смерть Алексея Даниловича и для меня открыла какую-то истину… Жить я буду так, как жил он. Как жил человек, носящий высокое звание коммуниста…»
Он посмотрел на Татьяну. Слышит ли она, что говорят о ее муже? Могут ли эти слова утишить ее боль?
Нет, она ничего не слышала. Оцепенев, она стояла у гроба и думала лишь об одном: пусть траурный митинг длится бесконечно долго, целую вечность, только бы дали ей возможность еще и еще посмотреть на мужа. Ведь это в последний раз. Больше она его не увидит. Никогда. В это трудно, нет, в это вообще невозможно поверить, но это так. Никогда…
Она со страхом смотрела на человека, который стоял неподалеку с молотком и гвоздями в руках, и хотя человек этот стоял с такой же скорбью на лице, как и все остальные, Татьяне он казался бесчувственным, лишенным всякого участия существом. Скверным, грубым существом. Если он сейчас подойдет к крышке гроба, Татьяна оттолкнет его, потому что он не имеет никакого права лишать ее возможности глядеть и глядеть на мужа. Никто не имеет на это никакого права…
Она не слышала и того, как кто-то сказал: «Траурный митинг окончен… Прошу прощаться с покойным».
Все ждали: она должна прощаться первой. И она действительно стала на колени у гроба, не замечая, что земля сырая и холодная. Но стала на колени не для того, чтобы прощаться, — так Алексей Данилович был ближе, так Татьяна четче видела каждую черточку его лица. Она положила руку на застывший лоб мужа, провела по нему ладонью и с трудом, будто ее губы тоже застыли, выговорила:
— Алеша…
Павел наклонился над ней, мягко сказал:
— Надо прощаться…
Татьяна посмотрела на него отчужденными глазами, словно не узнавая, и ответила довольно громко:
— Нет! Не трогайте меня!
Рядом зарыдала какая-то женщина, потом запричитала, заголосила старуха, а тот человек, который стоял с молотком и гвоздями в руках, медленно стал приближаться к крышке гроба. Теперь Татьяна смотрела только на него. Он казался ей огромным, неуклюжим и все таким же бесчувственным и равнодушным, как давеча, когда его впервые увидела. На нем были резиновые сапоги, и когда он поднимал ногу и опускал ее, земля глубоко вдавливалась, и Татьяне казалось, будто он втаптывает в грязь что-то живое. Кто-то помог ему поднять крышку гроба, и тогда Татьяна обхватила голову мужа руками и закрыла его лицо грудью. Нет, она не позволит этим двоим сделать страшное дело! Кто они такие, чтобы разлучать с миром человека, который так любил этот мир!.. Кто они такие?
Подошел Евгеньев, осторожно обнял ее за плечи, сказал:
— Танюша!..
В сдавленном, глухом голосе Георгия Дмитриевича она почувствовала не только участие, но и такую же боль, какую испытывала сама. И тепло. На миг ей даже почудилось, что это позвал ее Алексей Данилович. Она подняла на Евгеньева глаза, долго, не узнавая, смотрела на него и, наконец, сказала:
— Да, да… Я все понимаю… Надо прощаться… Я вот только еще одну минуту… Еще только одну минуту… Можно, Георгий Дмитриевич?
Клаша и Ива Каширова помогали матери Павла — Анне Федоровне, а за поминальным столом рядом с Селяниным сидел с одной стороны Кирилл Каширов, с другой — Андрей Андреевич Симкин. Павел выпил уже три или четыре большие рюмки водки и захмелел, но не настолько, чтобы утратить ощущение давившей его печали. Чувство это временами лишь слегка от него отдалялось, но через несколько мгновений вновь возвращалось с новой, еще более острой силой, и тогда Павел незаметно для других сдавливал ладонями виски и отрешенно глядел на сидевших за столом людей, удивляясь, как они могут думать и говорить о чем-то постороннем, не связанном со смертью Алексея Даниловича.
Правда, ему, наверное, лишь казалось, будто говорят за столом совсем о постороннем. Как часто в таких случаях бывает, люди узкого круга, собравшись вместе, избирают тему для разговора никому не чуждую, каждому близкую, а здесь и собрались именно те, кто долгие годы почти повседневно соприкасался и друг с другом, и с Алексеем Даниловичем. Все так или иначе было связано с ним. Даже если его имя и не всегда упоминалось, Алексей Данилович незримо присутствовал рядом. Тем не менее Павла все это тяготило. Больше всего ему сейчас хотелось остаться одному…
Тяготило его и близкое соседство с Кириллом. Кирилл угрюмо молчал, сидел какой-то потерянный, ни на кого не смотрел, наглухо в себе замкнувшись. Изредка украдкой на него поглядывая, Павел невольно думал: что привело Каширова в этот дом? Каким чувством руководствовался он, идя сюда? Побоялся, что о нем плохо подумают, осудят, назовут равнодушным? Или его привело сюда то же, что и других: разделить большое общее горе и помянуть добрым словом хорошего человека?